ГЛАВА ПЯТАЯ
Исанская крепость сдалась, и весь Тбилиси оказался в руках
Джелал-эд-Дина. Победители праздновали победу. Эта победа была тем слаще,
что она была первой после того, как огромное хорезмийское государство,
управляемое Мухаммедом, было потоплено в черных волнах Чингисханова
нашествия.
Конечно, когда сокрушали Адарбадаган, тоже была победа, и когда
грузинские войска были разбиты у Гарниси — тоже была победа, но все это
еще был путь к обладанию таинственной Грузией, которая мерещилась иногда в
виде сказочной заколдованной красавицы. И вот красавица наконец
распростерта у пыльных и обрызганных кровью ног победоносного султана. Это
была хотя бы не полная, хотя бы маленькая награда за длинные страницы
беспрерывного унизительного бегства.
В первом столкновении с Чингисханом Джелал-эд-Дин был разбит, и вот
уж пять лет он убегает от монгольских орд как затравленный зверь, и ни
разу не удалось ему встретиться с врагом достойно, лицом к лицу.
Постоянное унижение ожесточило сердце султана. И вот он мечется из одной
страны в другую, неся народам слезы, пожары и кровь.
Ханы и атабеки, которые были покорны его отцу, попадались
Джелал-эд-Дину на пути его отступления. Они кланялись наследнику
Мухаммеда, но наследник сказочных некогда богатств не мог теперь раздобыть
у лукавых притворщиков ни денег, ни войск.
Объятые священным трепетом, ханы и атабеки не могли и помыслить
выступить против Чингисхана. Сопротивление ему они рассматривали равным
сопротивлению самой судьбе. Они считали, что Чингисхан лишь бич в руках у
бога.
Встречая столь высокого государя, каким являлся для них
Джелал-эд-Дин, они не смели отказать ему в некоторой помощи, в частности,
в провианте, но, заслышав о приближении татар, убегали в горы, в крепости,
подальше от беды, и Джелал-эд-Дин снова оставался один на один с
Чингисханом, снова приходилось бежать, снова все повторялось, чтобы
кончиться и повториться снова.
Правда, они из вежливости приглашали Джелал-эд-Дина и его войска в
свои крепости, но султан видел, что эти приглашения идут не от чистого
сердца и что все они понимают: чем дальше будет от них Джелал-эд-Дин, тем
меньше гнева обрушится на их головы со стороны монголов и их предводителя.
Он не шел в их крепости, потому что знал: никакая крепость в
отдельности против Чингисхана не устоит. Нужно соединиться всем,
укрепиться в сердцах своих и совместно заступить дорогу монгольской
лавине.
Но напрасно призывал Джелал-эд-Дин правителей, покорных раньше его
отцу, к единым и героическим ратным трудам.
Пять лет бежал Джелал-эд-Дин от монголов, и ни разу за эти годы он
хотя бы косвенно не показал Чингисхану остроты и блеска хорезмийской
сабли. И вот взят Тбилиси — столица Грузии, прославленного могучего
государства. Это первая большая победа за все пять лет. Она должна не
только напомнить всем странам ислама, что у них по-прежнему есть защитник
и покровитель в лице наследника хорезмийского трона, но и внушить
Чингисхану если не страх, то уважение к преследуемому врагу, у которого,
оказывается, еще сохранились силы и возможность совершить ратные чудеса.
Чиновники хорезмийского султана подсчитывали грузинскую казну, гонцы
разносили во все стороны весть о великой победе, а сам победитель
внутренним взором видел ставку ненавистного Чингисхана и то, как ему
докладывают о покорении Грузии, и как он меняется в лице, и как смятение
охватывает душу этого рыжебородого желтокожего идола. Он думал, что мы при
последнем издыхании, а мы разгромили и покорили сильнейшее государство на
всем Востоке, какое государство! Мы покорили Грузию, о которую обломали
зубы лучшие воины Чингиса — Джебе и Субудай. Это ведь от границ Грузии они
отступили, не приняв повторного боя.
Султан проснулся в прекрасном расположении духа. Из-за края
коричневой горы появился огромный красный, словно налитой кровью, диск
солнца. Поднимаясь, он терял свою красноту, превращаясь из кровавого в
золотой.
«Так и есть. Кровь, пролитая в этих боях, обернулась для меня
золотом, — подумал султан. — Это солнце — знамение того, что колесо судьбы
совершило оборот и моя точка пошла подниматься кверху. Восходит солнце
моей победы, моих успехов, моей судьбы».
Султан облачился в самые лучшие одежды, надел на себя самые
драгоценные благородные камни. Во время завтрака он много говорил со
своими приближенными, хвалил отличившихся в бою. Все знали, как
немногословен султан, и теперь дивились его красноречию. Все знали, что
султан только улыбается краешком губ, когда вокруг умирают со смеху. Но в
этот день, к удивлению приближенных, султан и говорил, и смеялся, и
улыбался всем, распространяя вокруг себя веселье и милость.
Выходя из-за стола, он сказал вполголоса своему визирю
Шереф-эль-Молку:
— Что-то мне сегодня очень весело. Как бы не случилось со мной какой
беды.
Между тем плотники заканчивали строительство лестницы на купол
Сионского храма, главного храма Тбилиси. Султан еще вчера приказал сшибить
с него крест, а на самой вершине купола установить трон. Оттуда, с высоты
христианской святыни, султан собирался судить неверных грузин.
Построили и узенький, только одному человеку пройти, мостик через
Куру. На мостик бросили икону богородицы, вынесенную из того же Сионского
храма. К мостику согнали тбилисцев: стариков и женщин, юношей и девушек,
маленьких и больших детей. Того, кто пройдет по мостику и наступит на
икону божьей матери, султан приказал считать отрекшимся от христианской
веры, очистившимся и перешедшим в ряды правоверных. Того, кто не захочет
топтать святыню, султан приказал рубить и сбрасывать с моста в Куру.
По всему Тбилиси, от края до края, слышались душераздирающие крики и
вопли: тбилисцев силой сгоняли на берег Куры — на страшное испытание, на
страшный суд.
Выйдя из шатра, султан окинул взглядом Куру. Она текла, казалось,
лениво, ей некуда было спешить, некого было догонять, не от кого убегать,
некого казнить или миловать. Что она видела за свои века? Какие люди
глядели в нее? Какая кровь лилась на ее берегах, отблески каких пожаров
уносила она на своих волнах? Вот и снова пожары, и снова запекшаяся кровь
на прибрежных камнях, а она все течет, как текла тысячелетия назад, как
будет течь через тысячу лет, когда не будет не только хорезмийцев и
султана на ее берегах, но и сама память о них улетучится.
Султан смотрел на Куру. Но все же он каким-то косвенным зрением
увидел, что ему подвели оседланного, взнузданного гнедого коня. Не
оборачиваясь, он приказал:
— Не этого... Оседлайте белого, моего.
Поняв, что султан задумался и не скоро сойдет с этого места, ему
подставили стул, и он сел.
Султан глядел на Куру, и все видели, что он глядит на Куру, но никто
не мог знать, что в эту минуту расплескиваются у ног султана волны
пенящегося Инда, далекой реки далекого Индустана.
Пять лет назад Джелал-эд-Дин оказался на скалистых берегах этой реки.
Были до этого небольшие стычки с отрядами монголов, а потом и более
серьезные победы над тридцатитысячным войском, которым командовал любимец
Чингиса Хутулу. Но так тогда не везло султану, так карала его судьба, что
даже победа не пошла на пользу. Когда делили добычу, два союзника
Джелал-эд-Дина, Эмин и Аграк, поссорились из-за чистокровного арабского
коня. Эмин так разошелся в споре, что хлестнул кнутом по лицу Аграка, и
оскорбленный Аграк в ту же ночь покинул лагерь султана вместе со всем
своим войском.
Это было бы полбеды, но пример Аграка оказался дурным. Вслед за ним и
другие ханы один за другим снялись с места и разъехались в разные стороны.
Султан остался с горсткой турок и хорезмийцев. О сражениях с войсками
Чингиса на время нужно было забыть. Хорошо, если успеешь унести ноги
куда-нибудь подальше от этих мест. Джелал-эд-Дин метнулся сначала к Газне,
а оттуда на Инд.
Узнав о неудачах Хутулу и о последующем бегстве султана, Чингисхан
рассвирепел и пустился в погоню. Чингисхан сам скакал впереди войска,
таково было его нетерпение наказать султана. Преследователи почти не
отдыхали, не разводили костров, чтобы приготовить пищу, холодное мясо ели
на скаку. Хан понимал, что если хорезмийцы перейдут Инд, то их уже не
возьмешь. С другой стороны, если они не успеют перейти, то им некуда
деться.
Инд широк, местами он разливается подобно морю. Прижать к его берегам
хорезмийцев и изрубить всех до последнего человека, чтобы больше не нужно
было о них думать, — эта мысль манила и гнала хана вперед.
Хорезмийцы уже строили плоты и собирали лодки, когда монголы настигли
арьергард и разметали его, как овец.
Кое-как успели спустить один корабль. Погрузили на него детей и
женщин. Но бешеный Инд разбил корабль о скалистый берег, и люди стали
тонуть. Послали было лодки к ним на помощь, но и лодки кидало, как
скорлупу, так что оставались только мокрые жалкие щепки.
Пока возились со всем этим, монголы врезались, как нож, вдоль самой
кромки воды и отрезали Джелал-эд-Дина от Инда. Остались только судьба да
сабли, на них и положился султан. Он перестал думать о спасительном
бегстве и принял бой. Ему удалось оттеснить монголов от воды, и
обозначилось следующее расположение войск: монголы обложили Джелал-эд-Дина
полукругом, их линия напоминала лук, тетивой которого служил берег Инда.
Так прошла ночь. На рассвете Чингисхан отдал приказ смешать с землей
все, что в полукольце. Но вместе с тем он запретил убивать и даже ранить
самого султана.
Сеча началась на правом крыле, и через час его не стало. Еще через
час была уничтожена левая часть султанова войска. У Джелал-эд-Дина
осталось не более семисот человек. Находясь в середине этой обреченной
кучки, Джелал-эд-Дин бросался из стороны в сторону, пытаясь прорваться
сквозь плотную массу врагов. Там, где появлялось знамя Джелал-эд-Дина,
начиналось смятение, бешеная рубка. Остервенелой, отчаявшейся горстке
удавалось врубиться клином в плотную стену, но стена в конце концов
отталкивала храбрецов назад, а на земле оставались трупы.
Исполняя приказ Чингисхана, воины не смели поднять меч на самого
султана, не смели навести на него стрелы. Пользуясь безнаказанностью,
султан рубил направо и налево, рубил самозабвенно, словно опьянев от
крови, словно это была не игра со смертью, а потешное состязание в силе.
Так кружился он в водовороте, в зыблемой массе врагов до тех пор,
пока солнце не встало в самой верхней точке. Усталость начала брать свое.
Да и не было надежды закончить эту игру благополучно. Кольцо все сжималось
и сжималось. Он рассекал своей саблей волны врагов, но они снова сливались
в одно, и приближалось время, когда волна должна была поглотить
Джелал-эд-Дина, залив его с головой.
Султан окинул взглядом поредевшие ряды своих храбрецов, внезапно
перескочил на белого жеребца, который все это время стоял на привязи у
самого берега, закинул за спину щит, бросил оружие и повернул коня мордой
к реке.
Сыновья Чингиса, руководившие поимкой султана, поняли, что если он
бросится в волну, то живой ли, мертвый ли все равно ускользнет от них, и
не видеть им тогда его ни живого, ни мертвого. Они подскочили к отцу.
— Прикажи стрелять, — крикнули сыновья Чингисхана. — Разреши или
ранить, или убить, — уйдет.
Но Чингисхан, казалось, не слышал своих сыновей, настолько его
увлекло это зрелище: белый, сверкающий на солнце жеребец, скачущий к
высокой отвесной скале над Индом. Нетерпеливым жестом хан приказал
замолчать своим щенкам; впрочем, и тех заворожило необыкновенное зрелище.
Белый конь прыгнул, и полы султановой одежды раздуло ветром. Долго
летел белый конь, пока не брызнула вверх вода и все не скрылось на время в
бурных волнах. Потом все увидели, что жеребец быстро плывет к
противоположному берегу. Как ни широка была река, можно было различить,
что султан вышел на берег, поцеловал коня в лоб, выжал одежду и, подняв
кулак, погрозился в сторону Чингисхана. Чингисхан обронил своим щенкам:
— Вот какого сына должен иметь отец.
Да, в бою под Индом Джелал-эд-Дин был разбит. Но бывают поражения,
которые стоят иной победы. Впечатление, которое оставил султан в сердце
Чингисхана своей отвагой и ловкостью, перетянуло на весах войны проигрыш
во время сражения. Чингисхан, выросший и поседевший на коне, хорошо знал
цену отваге, если даже это была отвага его врага. Он не мог скрыть своего
восторга и даже поставил Джелал-эд-Дина в пример своим тоже ловким и тоже
отважным сыновьям.
Одновременно Чингисхан понял, что, пока такой мужественный воин
держит в руках саблю, его обидчик не может спать спокойно. Поэтому он
снова начал неутомимое преследование султана. Пять лет он рыскал за ним,
не давая покоя ни беглецу, ни себе.
Султан чудом оказался на другом берегу Инда и остался жив. Но он
остался один, не считая своего спасителя — белого жеребца. Если начинать,
то все нужно было начинать сначала. Даже свой гарем с юными и красивейшими
наложницами и вообще весь обоз с женщинами, с детьми и золотыми запасами
султан приказал утопить в Инде, чтобы не достался врагу.
Одиноким и нищим отправился султан в дальнейший путь по земле и
жизни. Но жеребец не только спас жизнь хозяина, он в дальнейшем приносил
ему удачу за удачей. Султан снова начал обрастать войском, появилась
добыча, появились юные красавицы, золото, появилась власть.
Много времени прошло с тех пор в бегстве, в собирании войск, в
стычках с врагом. Султан и ест и спит на коне, но на другом коне. Ни разу
он не приказывал оседлать себе белого жеребца. Особые конюхи холили
жеребца, всюду его водили за султаном, но султан не хотел садиться на
этого коня. Он дал себе слово, что сядет на него в тот день, который пять
лет мерещится ему и в мечтах и во сне, в тот день, стремление к которому
сделалось единственным смыслом всей жизни султана.
Когда-нибудь повернется колесо судьбы и улыбнется удача, сойдутся они
с Чингисханом в равном бою, и отплатит Джелал-эд-Дин за все обиды, за все
оскорбления, за всю кровь.
...И тогда на белом коне въедет он в столицу своего отца, в родной
Ургенч.
Но запаздывает желанный день. Все новые и новые города Хорезмийского
царства попадают под меч Чингиса, разметаются пеплом по земле, поднимаются
кверху столбами дыма, расточаются по песчинке по бескрайним степям.
Счастье по-прежнему было на стороне врага. Оно не изменило своему
избраннику — рыжебородому идолу Чингисхану. Но Джелал-эд-Дин не был
сломлен. Он верил, что однажды из-за края горизонта выкатится огромный
красный диск, и это будет солнце его победы, его удачи.
Над Тбилиси поднялся огромный солнечный шар, превращаясь постепенно
из кровавого в золотой. Услужливые прорицатели, дервиши, гадалки и шейхи
один перед другим провозглашали, что солнце предвещает неслыханные победы
доблестному солнцеподобному султану.
Да, думал и сам Джелал-эд-Дин, здесь, в столице переднеазиатского
государства, должны закончиться мои злоключения. Я прошел до конца дорогу
скитаний и унижений, отныне предо мной открывается путь победы и славы. И
я начну этот путь на том самом коне, который был свидетелем моего
величайшего поражения и на котором я преодолел бурные волны Инда.
Нетерпеливое ржанье коня вывело султана из долгой задумчивости. Два
молодых здоровенных конюха едва сдерживали застоявшегося гладкого,
лоснящегося жеребца. Отвыкший от седла, он играл на одном месте, танцевал,
раздувал ноздри, прядал ушами и встряхивал белоснежной гривой. Стремянный
поддержал стремя, и султан легко вскочил на коня. Конь тронулся с места, и
вслед за ним двинулись ряды знамен и лес копий.
Когда внутри осажденного города началась резня между ее защитниками и
мятежными мусульманами, когда в крепость ворвались хорезмийцы и Боцо
Джакели повел остатки грузинских войск через Куру в Исанскую крепость,
Ваче находился среди этих войск. Под ним убило коня, и он, пеший, как мог,
отбивался от наседавших врагов. Потом ему прокололи плечо, рука сразу
онемела, в глазах затуманилось, и он упал. Сеча прокатилась над ним, не
затоптав, не затронув, не нанеся новых ран. Ваче видел, как скрылись в
Исанской крепости остатки грузин, как задвинулись тяжелые ворота, как
хорезмийцы бесновались около этих ворот, тщетно пытаясь сокрушить их.
Сознание у Ваче то затуманивалось, то прояснялось. Во время
очередного проблеска он огляделся и увидел, что лежит на ступеньках
лестницы. Бой на улице прекратился, было тихо, в безмолвии полыхали
пожары. Ваче казалось, что огонь горит совсем близко, потому что ему было
жарко. По всему телу разливался расслабляющий непривычный жар. Глаза
закрывались сами собой. Хотелось ни о чем не думать, не двигаться,
задремать. Какие-то зыбкие волны подхватили его и понесли, мягко
покачивая, убаюкивая, унося все дальше и дальше от шума, от мыслей, от
самой жизни.
Потом снова Ваче открыл глаза. Что-то привело его в сознание, что-то
заставило его опереться о землю руками — он пытался подняться. Под ладонью
было тепло и скользко. «Моя кровь, — подумал Ваче, — я истекаю кровью». —
И тут же раздался голос:
— Ты истекаешь кровью, подожди, я тебя перевяжу.
Пересилив дремоту, Ваче открыл глаза и увидел Цаго.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Ищу ребенка. Только на минутку отлучилась за водой, оставив его
одного, а он исчез.
Теперь Ваче разглядел, как испугана и бледна Цаго. Глаза у нее
блестели, как у пьяной или у помешанной.
— Иди ищи. Оставь меня. Я — ничего. — Но Цаго видела, что лицо Ваче
перекосилось от боли. Она сняла косынку, разорвала ее на полосы,
расстегнула пуговицы архалука и отыскала рану, осторожно наложила повязку.
Пока Цаго перевязывала, Ваче озирался вокруг; он обнаружил, что лежит
возле лестницы нового дворца Русудан. — Цаго, — прошептал он, теряя
силы, — будь добра, затащи меня во дворец.
Первым стремлением Цаго было унести Ваче к себе домой, то есть в тот
глухой подвал чужого дома, где она пряталась. Но до ее убежища было
далеко. По улице на конях рыскали мародерствующие победители. Ей и одной
было бы опасно пробираться к дому, тем более с раненым воином на плечах.
Все же она попробовала взвалить Ваче себе на плечи, но упала под тяжестью
большого обмякшего тела. Опустив Ваче на землю, она волоком потащила его
вверх по лестнице, кое-как добралась до внутренних покоев дворца и уложила
раненого.
— Подожди, — прошептала она, — сейчас найду ребенка и вернусь.
Но Ваче не слышал ее шепота, он ничего не слышал, вокруг него была
тихая глубокая ночь. Цаго выбежала из дворца.
Очнувшись, Ваче почувствовал, что немного окреп. Он не знал, сколько
времени продолжалось беспамятство, и не мог припомнить, где он теперь и
как сюда попал. Оглядевшись, увидел, что находится в новом дворце царицы
Русудан, как раз в той палате, которую еще так недавно, с таким
воодушевлением он расписывал. Перед ним поднималась стена, на которой он
изобразил царицу Русудан, едущую на коронацию в сопровождении блестящей
свиты. Эта стена осталась незаконченной, не было написано лицо девушки,
стоящей около осла: ее тело, руки, вся фигура — все уже было, не хватало
лица, лицо обозначалось несколькими условными штрихами.
Рушился мир, горел Тбилиси. Неизвестно, заживет ли рана у Ваче, или
он умрет от нее. А если и вылечится от этой раны, выживет, разве не
зарубит его первый же встречный конник? Да и эти палаты, наверное, не
устоят. Все пожрет ненасытный огонь. Ему все равно, что пожирать, простые
бревна или творения прославленных зодчих и живописцев.
Кому сейчас дело до того, что осталось ненаписанным лицо девушки,
стоящей возле осла! Во всей Грузии и во всем мире никому нет до этого
никакого дела, кроме художника, который это лицо не дописал. Стремление к
законченности, стремление к совершенству, которое живет в каждом настоящем
художнике, дрогнуло и в сознании Ваче. Не заметив как, почти механически,
он взял кисть из валявшихся около стены, окунул ее в краску, тронул кистью
там, где должна быть бровь. Мазок ложился к мазку, постепенно жар работы,
жар творчества овладел живописцем, и он, не помня себя, не помня, что
теперь происходит вокруг, начал писать, как будто ничего не случилось в
мире и сейчас войдет его друг Гочи Мухасдзе, и станет сзади, и, помолчав,
произнесет слова одобрения и восторга.
Десница мастера вселяла жизнь в лицо девушки, стоящей возле осла.
Долго жило это лицо в сердце художника, а теперь чудесным образом
переселилось из сердца на стену, ожило само и оживило все остальное,
написанное на стене.
Немного раскосые глаза, смелый и резкий разлет бровей. Глаза
становились все живее, все ласковее, румянец проступал сквозь смуглую кожу
щек, весь мир исчез для Ваче, осталось только это лицо, и вот оно
воскресает на стене, в споре со смертью, царящей вокруг него.
Помимо своего сознания, Ваче спешил. Он чувствовал, что силы его
могут иссякнуть в любое мгновение, а картину хотелось дописать. Живописец
писал, а смерть стояла над ним, у него за плечами, замахнувшись своей
косой. Но всей силой страсти, всей жаждой красоты жизни художник презирал
ее, стоящую за плечами и ожидающую, быть может, последнего,
заключительного мазка.
Вот и последний мазок. Живая Цаго, точно такая, какой она стояла
тогда, прислонившись к стене мастерской, точно такая, какой ее всю любил
Ваче, Цаго живая, веселая, лукавая, глядела со стены на своего создателя,
на своего творца, и Ваче сам удивлялся ей, такой живой и такой красивой.
Он шагнул к ней навстречу, кисть выпала из рук, боль от плеча пронзила все
тело, и снова нахлынула темнота.
На этот раз Ваче пришел в себя от каких-то диких, нечеловеческих
воплей. Прислушавшись, он разобрал, что где-то очень близко плачут женщины
и дети. Кое-как приподнявшись, он дотащился до окна.
На берегу Куры перед узким мосточком волновалась большая толпа. Не
весь ли Тбилиси согнали сюда — и женщин с детьми, и стариков, и
подростков, и мужчин? Собравшимся приказывали по одному пройти по мостику,
по которому нельзя было пройти иначе, как наступив на всегрузинскую
святыню — икону божьей матери из Сионского храма.
Кое-кто осмеливался и робкими шагами переходил через роковую черту и
оказывался на другом берегу. Но в большинстве люди не хотели идти,
упирались, пятились назад. Подталкивание и плети не могли их продвинуть
вперед. Каждого, кто не решался наступить на христианскую святыню и
перейти на другой берег, тут же рубили саблями и сбрасывали в Куру.
Высоко на куполе Сионского храма был установлен трон. На троне
восседал победоносный султан Джелал-эд-Дин. Это он творил суд над
несчастными побежденными тбилисцами. Или отрекись от своей веры, или
смерть — таков был его короткий беспощадный приговор.
От ужасных воплей и криков у Ваче снова закружилась голова. Он закрыл
глаза и заткнул уши, но картина казни все равно стояла перед глазами, и
даже еще явственнее, чем если б глаза были открыты.
Ваче открыл глаза и зачем-то смерил расстояние от окна до купола
Сиони и до султана, восседающего на нем. До купола было недалеко. Хорошо
обученный и сильный воин мог бы достать до него смертоносной стрелой. Но
где достать стрелу и где взять силу? Раненый оглядел зал и не увидел
ничего, кроме кистей и красок, разбросанных там и сям. Но он вспомнил, что
на месте, где он упал, должны были остаться его лук и колчан, потому что
они были у Ваче до того, как он потерял сознание, до того, как Цаго
затащила его в эти палаты.
И точно — колчан и лук. И одна-единственная стрела в колчане. Одна,
не израсходованная на врагов стрела, она может сразить самого главного
врага, и, значит, она одна сейчас стоит всей страны и всего грузинского
войска.
Надо было теперь доползти до лестницы, а потом снова подняться наверх
и добраться до окна. А добравшись до окна, нужно было собраться с силами и
метнуть эту единственную стрелу, и докинуть, и попасть в цель. Хватит ли
на все это сил у истекшего кровью Ваче? Должно хватить.
Каждое движение приносило нестерпимую боль, от каждого движения
темнело в глазах. Шаря рукой по стене, Ваче кое-как спустился вниз на
лестницу. Но это было легко по сравнению с карабканием обратно наверх.
Липкая испарина выступила на лице и по всему телу, в горле пересохло, как
будто он много дней не пил.
Должно быть, прошло немало времени, пока Ваче ходил за луком. Народ
на берегу поредел, хотя по другую сторону моста прибавилось немного.
Султану, должно быть, надоело это ужасное зрелище, или он уже насытился
кровью — трон был пуст. Восседавший на троне спокойно спускался с купола
Сионского храма на землю. Святыня попрана, народ унижен, чего же ему еще?
Ваче сделалось досадно, что он упустил такую хорошую возможность. Но
все равно надо успеть собраться с силами, пока султан не скрылся из глаз.
Скорее, скорее опереться спиной о косяк окна, напрячься, собрать все
остатки сил, все, что можно. Одна-единственная стрела. Вот султан
спустился на землю. Ему подали белого, как летнее облако, коня. Вот конь
заржал. Нужно еще больше сил, чтобы стрела достигла цели, еще больше,
еще... Еще...
В то мгновение, когда Джелал-эд-Дин коснулся стремени, стрела со
свистом прорезала воздух. Стрелявший не увидел ее полета, потому что снова
лишился сил. И хорошо, что не видел, — огорчился бы, что все-таки дрогнула
рука, привыкшая больше к кисти, чем к луку. Стрела вонзилась в белого коня
султана, около самого уха. Конь жалобно закричал и упал на передние
колена. Султан успел соскочить, и его плотным кольцом окружили верные
мамелюки.
Султан глядел, как умирает его белый конь, свидетель и участник его
величайшего поражения и его величайшей победы. Конь плакал, слезы катились
из огромных выразительных глаз. Плакал и султан. Но недолго. Джелал-эд-Дин
закусил губу, отвернулся и быстро пошел прочь, окруженный все тем же
плотным кольцом охраны.
Смерть белого коня Джелал-эд-Дин понял как дурное предзнаменование.
Если бы в боях за Тбилиси грузины уничтожили половину султанова войска, он
и то не печалился бы так сильно. Не для этого он берег и лелеял своего
любимого коня, не для этого содержали его в лучшем стойле, кормили лучшим
кормом, не смели ударить или оседлать. Джелал-эд-Дин ждал победы. На этом
коне в сладостный час победы он мечтал въехать в родной Ургенч и в
Самарканд.
И вот теперь, когда судьба, кажется, повернулась к султану лицом,
когда повсюду разнеслась весть о его первой большой победе, его любимец
пал так бесславно. Никогда не увидит он Хорезма, никогда не ударит копытом
о священную землю дедов и отцов. Может быть, и самому султану написана
такая же бесславная смерть на чужбине, может быть, и ему не видеть родных
земель и родных городов, может быть, и он однажды неожиданно будет сражен
и погибнет, не сведя счетов с проклятым рыжим врагом.
Весь гнев султана обрушился на покоренный город. Мало крови было
пролито на его камни, мало было огня. Султан приказал оцепить все улицы,
обыскать каждый дом и, если убийца коня не будет найден, сжечь весь город,
чтобы не осталось камня на камне.
Словно бешеные собаки, бросились во все стороны каратели
Джелал-эд-Дина. Они рушили, тащили, пытали, рубили, жгли. Вскоре нашелся
предатель. Он упал в ноги перед воинами Хорезма и клятвенно заверил, что
видел, как один грузин целился в султана из узкого окна новых палат царицы
Русудан и как из этого окна вылетела стрела.
Джелал-эд-Дин сам бросился по указанному следу. Орхан, Шереф-эль-Молк
и Султаншах устремились за ним. Дворец был окружен, и воины бросились в
покои. Тбилисские персы особенно усердствовали, дабы заслужить милость
нового победителя. Они быстро напали на следы крови и по этим следам нашли
Ваче, забившегося в самое укромное место. Они, как жители Тбилиси, тотчас
узнали в Ваче придворного художника, о чем и сообщили Джелал-эд-Дину.
Ваче был без сознания. Но лук и колчан валялись возле и пятна крови
вели от окна к последнему убежищу живописца. Поглядели в окно. Сиони был
близко и весь на виду. Никакого сомнения быть не могло: из этого окна и
пущена роковая стрела, лишь по счастливой случайности не задевшая султана,
но зато сразившая его любимца. Кто-то из персов недоуменно воскликнул:
— Как можно было на таком расстоянии не попасть в цель?
— Мы ведь не знаем, — может быть, это была первая и последняя стрела,
выпущенная живописцем.
— Кругом лужи крови. Он сильно ранен. В его состоянии и это
прекрасный выстрел.
Взбешенный, жаждущий мести Джелал-эд-Дин быстро вошел в новый царский
дворец. «Где он? — казалось, говорил весь его лик. — Покажите мне скорее,
чтобы я мог задушить его своими руками, чтобы я мог скорее передать его в
руки палача для истязания и пыток!» Свита едва поспевала за султаном.
Перед дверьми в хоромы Джелал-эд-Дин невольно остановился. Ему показалось,
что под ногами вода, и он приподнял полы халата. Но, вовремя поняв фокус,
решительно опустил халат и твердым шагом ступил на хрустальный пол. С
презрением поглядел он на приближенных, вышагивающих на цыпочках, с высоко
задранными халатами. Второй раз остановился султан, взглянув на
расписанную Ваче стену палаты. Он не видел всей живописи в целом. Он не
мог отвести глаз от Цаго, изображенной хотя и правее царицы, но являющейся
центральной фигурой в росписи. Казалось, султан забыл про своего белого
коня. Еще бы, он объездил весь Восток, в его гареме собраны красивейшие
женщины, но такой красавицы он не только не видел никогда, но и не знал,
что она может существовать на земле.
— Какая красавица! — невольно вырвалось у него. — Недаром мне
расхваливали грузинских женщин. Скажите виновнику, если он приведет мне
эту красавицу, я подарю ему жизнь.
Ваче и без перевода понял слова султана, он только сцепил зубы и
отвернулся к стене.
— Эта женщина существует, — поклонился Султаншах, — я ее знаю. Она
жена придворного поэта Торели. Ее муж погиб от вашей сабли в Гарнисских
горах.
Но у Джелал-эд-Дина резко переменилось настроение, и он жестко и
сурово сказал:
— Пророк запрещает изображать одухотворенные существа. В день
Страшного суда изображения живописцев сойдут с картин и потребуют, чтобы
художники вселили в них души. Вселять же душу может один бог. — Султан
прошел мимо лежащего на полу Ваче. — Ты, живописец, в Судный день не
сможешь вдохнуть живые души в свои творения, и поэтому ты уже сейчас
обречен гореть на вечном огне. Лютой будет твоя казнь. — Султан поднял
глаза кверху, лицо его отобразило злое наслаждение, как будто он уже видел
этот адский огонь, а также и мучения убийцы своего коня. — Эта кара
придет, но это будет там, а здесь... здесь я твой бог, и я тоже покараю
тебя.
— Вряд ли он доживет до казни, — вставил словцо Орхан, — тяжело
ранен, давно истекает кровью.
— Я вижу и повелеваю своему врачу вылечить его во что бы то ни стало.
Пусть он будет так же здоров, как до ранения, лишь тогда его коснется наш
гнев. Ну-ка скажи, Орхан, какое наказание будет для него самым тяжелым и
горьким?
— Наверное, его нужно наказать путем лишения десницы. Живописец без
правой руки — ничто. Он не сможет взять кисть и будет мучиться до конца
своих дней. Вот почему это будет самое тяжелое наказание.
— Слышал и я, что в некоторых странах художникам отрубают правую
руку. Но разве это беда? Правую руку отрубают также ворам. — Султан
перевел глаза на Шереф-эль-Молка. Визирь понял, что его очередь говорить.
— В Греции, как я слышал, художникам, совершившим преступление,
выкалывают глаза, — медленно выговорил визирь и поклонился Джелал-эд-Дину.
— Выколоть глаза! В этом наказании содержится великая мудрость.
Пожалуй, для художника нет большей кары, чем потерять глаза. Для него
будет потеряна вся красота мира, а что такое художник, не созерцающий
красоты? Приказываю: исцелить этого человека, сделать его вполне здоровым,
чтобы мы могли выколоть ему глаза.
Джелал-эд-Дин поднял руку в знак того, что он кончил говорить и что
решение его окончательно, резко повернулся и быстрым шагом вышел из палат
грузинской царицы.
Визирь Шереф-эль-Молк пропустил мимо себя всю свиту и последним вышел
из дивного дворца. Своим цепким глазом он старался углядеть, что можно
здесь взять и увезти. Хорошо, что султан был разгневан, не глядел по
сторонам, ибо все, что нравится султану, попадает сначала к нему, — таков
закон. Визирю достается только то, мимо чего султан прошел. Визирю
достается золото, уже побывавшее в казне султана, и женщины, уже
побывавшие в его гареме. Поэтому жадный визирь в сопровождении своих
врагов еще раз обошел дворец и сам указал, что взять и куда отвезти. Один
грабитель старался опередить другого.
Ваче заблаговременно вывез свою семью в Ахалдабу. Враг тогда был еще
далеко. Теперь можно было не бояться войны, которая угрожала Тбилиси. По
ночам Ваче уходил от своей семьи в столицу и бодрствовал там вместе с
защитниками крепости, с войсками, с вооруженными горожанами, готовящимися
встретить врага.
Это походило на забаву. Сильные мужчины и юноши упражнялись в
стрельбе из лука, в обращении со щитом и мечом в рукопашном бою. Для Ваче,
давно уже не державшего в руках ничего тяжелее кисти, все это было как
праздник, особенно если учесть романтическое настроение его души,
жаждавшей сразиться за родину и совершить во славу ее какой-нибудь
замечательный подвиг на поле брани.
В день, который оказался последним днем Тбилиси, Ваче зашел зачем-то
в свой городской дом и неожиданно увидел Лелу, которой было ведь сказано
никуда не отлучаться из Ахалдабы.
— Зачем ты пришла? — заволновался Ваче. — Что ты здесь делаешь, где
ребенок, с кем ты его оставила? Ты знаешь, что тебе теперь не выйти из
города, как же нам быть?
— Я скучаю по тебе, Ваче. Я не могу быть вдали от тебя, особенно в
такое время. Может быть, с тобой какая беда, а я вдали и не могу помочь. А
дочка у твоей матери, она в безопасности, не беспокойся. Я же останусь с
тобой. Попроси своего друга Гочи, пусть он поручит мне какое-нибудь дело,
посильное женщине.
Ваче рассердился в первую минуту, но как можно было сердиться на
такую жену? Упрекать ее теперь было бесполезно, и Ваче обещал поговорить с
Гочи. В эту ночь, в последнюю мирную ночь Тбилиси, они были счастливы, как
молодожены.
Утром Ваче, как всегда, отправился к ратникам, а в полдень в облаках
пыли показались вражеские войска. Вечером произошла вылазка и короткая, но
жестокая сеча. Разведывательный отряд хорезмийцев спасся бегством, а
грузины, предводительствуемые Джакели, с победой и ликованием возвратились
в город. Однако раненых оказалось больше, чем можно было ждать. Обороной
Тбилиси руководил Гочи Мухасдзе.
Случайно встретившись с Ваче, он пожаловался:
— Не думали мы, что уже в первый день будет столько убитых и раненых.
Не хватает врачей, особенно женщин, которые помогали бы им.
— Отправь туда Лелу. Она очень просит дать ей какое-нибудь полезное
дело. И вот как раз...
— Что делает Лела в городе? — испугался Гочи. — Ты же отвез ее в
Ахалдабу.
— Да, но...
Гочи спешил и не дождался ответа Ваче, он только махнул рукой.
— Найди ее и скорей отведи в Исанскую крепость, — и Гочи, пришпорив
коня, поскакал к Исани.
Устроив Лелу, Ваче немного успокоился. Исанская крепость была
надежным местом. Если бы даже враги взяли весь город, все равно Исанскую
крепость им взять не удалось бы, настолько она была неприступна.
На другой день войска, осаждавшие город, пришли в движение.
Осажденные снова устроили вылазку, но все пошло не так, как накануне.
Вылазка не удалась. В самом городе подняли мятеж персы-магометане. Мемна
Джакели был убит, враги ворвались в открытые, никем не защищаемые ворота
города, на улицах завязался жестокий бой.
В разгар боя в Исанской крепости не оставалось ни одного здорового
мужчины — только раненые и женщины. Несколько женщин, в том числе и Лела,
вышли из крепости, чтобы помочь раненым на улицах Тбилиси и по возможности
перенести их в укрытие.
Лела увидела, как на другой стороне улицы упал сраженный воин и
сквозь дым пожара, сквозь часто летящие стрелы побежала к нему. Воин
стонал. Лела подхватила его под мышки и поволокла за угол, где было тише и
куда не долетали стрелы врагов. За углом оказались развалины постоялого
двора. Лела сумела затащить раненого в эти развалины и опустила его на
землю, потому что ей нужно было отдышаться.
— Воды, — просил раненый. — Пить, воды.
Он умирал, и Лела мучилась оттого, что не может напоить перед смертью
этого человека. Может быть, и Ваче стонет сейчас точно так же где-нибудь
на другом конце Тбилиси. По всему городу — стон и вопли, трудно остаться
живым и невредимым в этом пекле.
По улице загремели конские копыта. Остатки грузинского войска спешили
укрыться в крепости, они скакали в ворота, опережая друг друга. Пешие
бежали бегом, обгоняя конных.
Лела снова вспомнила Ваче. Может быть, он там, в этой толпе, и теперь
в безопасности, потому что, как только толпа укрылась за стеной, ворота
крепости наглухо закрылись, и войти в крепость не мог уж ни враг, ни друг.
Раненый снова застонал. Лела как будто очнулась от забытья и начала
возиться с воином. В крепость, в лазарет его отнести уже нельзя, да и сама
она туда больше не попадет. Лела беспомощно оглядывалась вокруг, поняв всю
безвыходность своего положения. Но рядом был раненый, и сначала нужно было
думать о нем. Лела где расстегнула, где разорвала одежду. Рана была в
боку, она сочилась кровью. Лела зажала рану косынкой — это все, что она
могла сделать.
— Мама, — неожиданно застонал раненый и впервые осмысленно посмотрел
на Лелу. — Ты... жена Ваче?
Лела кивнула.
— Я — Мамука, брат Цаго, златокузнец... Шурин... брат жены поэта
Торели.
Лела вгляделась в лицо Мамуки. Оно было искажено от боли, страданий,
но все же в нем можно было найти черты, общие с его прекрасной сестрой.
— Помоги, умоляю... Как сестру... Именем Ваче.
Лела плакала в бессилье. На бывшем постоялом дворе было все перебито.
В глубоком черепке кувшина сохранилось немного воды. Лела дала попить
раненому и обмыла рану, постлала на пол кое-какие тряпки и уложила
больного, как на постель.
Остатки дня и целую ночь Лела провела с больным, не сомкнула глаз, не
отошла ни на шаг. Мамука метался и стонал. Лоб его пылал огнем. Лела не
успевала прикладывать мокрую тряпку. Но потом вода в разбитом кувшине
кончилась, и как больной ни просил остудить жар, даже этой маленькой
просьбы Лела не могла исполнить.
На другой день жар усилился, Мамука впал в забытье и стал бредить.
Лела поняла, что он умирает, но ничем не могла помочь. Время от времени
Лела выглядывала из развалин наружу, не появится ли вблизи христианин. Но
по улицам рыскали небольшие отряды хорезмийцев. Они искали, чем бы
поживиться еще, дожигали недожженное, убивали неубитое. Где уж тут
появиться на улице христианской душе!
Но под вечер в сумерках появилась женщина, завернутая в черное
покрывало. Она, путаясь в длинных одеждах, бежала по улице. Лела не видела
ее лица, но ясно, что это тбилисская, и ясно, что, если бы ей не нужна
была помощь других людей, она не вышла бы в такое время на улицу одна,
поэтому Лела выбежала ей навстречу. Незнакомка схватила Лелу за руку.
— Лела, это ты?! Пойдем скорей со мной, Ваче ранен, я знаю, где он
лежит.
На мгновение женщина подняла покрывало с лица, и Лела увидела, что
это Цаго.
— Ваче ранен? Да где же он?
Умирающий кузнец был мгновенно забыт, и обе женщины побежали по
городу.
— Я затащила его в царские палаты. Я случайно оказалась на улице,
искала ребенка.
— Тяжело он ранен?
— Я думаю, что нет, в плечо, — постаралась Цаго утешить Лелу, хотя
знала, в каком состоянии находится Ваче. Женщины осторожно прокрались в
покинутый всеми дворец, а затем и в зал, где Цаго оставила раненого.
Что-то изменилось в этом зале во время отсутствия Цаго. Сначала она не
могла понять что и вдруг остолбенела, увидев на стене изображение самой
себя. До этого она не обращала внимания на большую картину, но сейчас все
сразу прояснилось и встало на свои места: фигура Торели, лицо Цаго и юноша
на плоской крыше дома. Он весь и взглядом и сердцем тянется к Цаго, а Цаго
привстала на цыпочки, кажется, готова полететь за блестящим рыцарем
царского двора, придворным поэтом Торели. Впервые Цаго почувствовала
жалость к Ваче, она поняла, откуда бралась печаль, так часто набегавшая на
его лицо, поняла, какую чистую, светлую любовь навсегда похоронил Ваче в
своем сердце.
Лела тоже была поражена картиной. Чувство зависти и вражды
шевельнулось в ней.
— Где же Ваче? — зло спросила она.
Цаго опомнилась, оторвалась от картины, оглянулась вокруг, но Ваче не
было. Вдруг резко распахнулась дверь, и на пороге залы появился визирь
Джелал-эд-Дина Шереф-эль-Молк. Женщины оцепенели под его взглядом, и он
неторопливо разглядывал их, одну и другую.
— Женщина, изображенная на стене, — шепнул визирю один из свиты. —
Нужно взять ее и отвести к султану. Джелал-эд-Дин скажет спасибо.
Визирь перевел взгляд с живой Цаго на ее изображение и про себя уж
принял решение сделать сюрприз своему господину. Но и вторая была ничуть
не хуже. Понимая, что самое лучшее все же должно доставаться повелителю,
он внутренне удовольствовался своей долей и сказал:
— Возьмите обеих и отведите ко мне в шатер.
В тот же день Джелал-эд-Дину было доложено о пленении редкой
красавицы, изображенной на картине в царском дворце. Джелал-эд-Дин
собирался в поход на Кахети и Картли. Ему, конечно, хотелось немедленно
насладиться столь необыкновенной добычей, но он никогда не откладывал дела
ради женщины.
— Отошли ее в Тавриз, в мой гарем, — приказал он, строго глядя на
Шереф-эль-Молка. — Да смотри, чтобы до моего приезда никто не смел на нее
глядеть.
Визирь, конечно, понимал, что предупреждение касается его самого.
Султан с войсками ушел в поход. Цаго отправили в Тавриз вместе с
сокровищами Грузии в сопровождении усиленной охраны. Новый управитель
Тбилиси Шереф-эль-Молк избрал своей резиденцией палаты царицы Русудан.
Наступил вечер. Султан с войском был уже далеко. В городе догорали
пожары. Управителю Тбилиси нечего было делать в этот час, и он решил
отдать его любви, тем более что прекрасная юная женщина была рядом, здесь
же во дворце, и он уже приказал, чтобы ее приготовили и привели. Ему не
терпелось увидеть пленницу. Он нервно шагал из конца в конец комнаты по
мягкому глухому ковру.
Дверь отворилась, и на пороге возникла Лела. Она сильно похудела от
тоски и горя, волосы ее были распущены, а глаза сверкали, точно у рыси,
приготовившейся напасть. Все ее тело дрожало от напряжения, как будто она
готова была к любому рывку, прыжку, к любому сопротивлению.
Когда визирь впервые увидел Лелу, у нее на лице было доброе и
печальное выражение. Она была полна жалости и нежности, ожидания и
тревоги. Теперь на лице не было ничего, кроме напряженности и злости.
Но это еще больше привлекло Шереф-эль-Молка, потому что ему
приходилось все время иметь дело с покорными и податливыми женщинами.
На своем языке он старался ободрить вошедшую. Лела не понимала ни
слова, но весь вид визиря, его жесты, его взгляд говорили больше, чем все
слова. Внутренне Лела сжалась и приготовилась к отпору. Шереф-эль-Молк
подошел вплотную, смелым хозяйским жестом откинул назад ее распущенные
волосы, поднял пальцем подбородок и поглядел в глаза. Лела задышала тяжело
и часто. Она вдруг оттолкнула руку мужчины и метнулась в противоположную
сторону зала.
Шереф-эль-Молк снисходительно улыбнулся. Он знал, что ей некуда
бежать, а сопротивление разжигало его все больше и больше. Медленно,
осторожным, но уверенным шагом, как хороший наездник к норовистой
необъезженной лошади, он снова пошел к грузинке. Он хотел обхватить ее
поперек тела сильной своей рукой, но Лела вывернулась и так оттолкнула
его, что он растянулся на полу.
После этого шутки кончились. Визирь вскочил, напал на Лелу, однако
снова промахнулся, и Лела забегала, заметалась по просторному залу, как
ласточка, залетевшая в четыре стены из неоглядных просторов синего неба.
Разъяренный мужчина гонялся за ней, схватывал в охапку и тащил к
постели, пытался повалить на пол, но и женщина разъярилась не меньше
насильника, царапалась, кусалась, вновь вырывалась и вновь попадала в
железные тиски объятий. Одежда на ней рвалась, все больше оголяя молодое
белое тело. Визирь, глядя на него и слыша его под руками, стервенел еще
больше, в то время как женщина изнемогала и слабела после каждого натиска.
И все должно было кончиться, но Лела собрала вдруг последние силы и
руками и ногами оттолкнула тяжело дышавшего, навалившегося на нее
человека, выскользнула и вскочила на подоконник. Шереф-эль-Молк со
словами: «...ну куда ты от меня денешься, дурочка», — пошел к ней с
протянутыми для объятий руками. Лела отпрянула назад от этих жадных
тянущихся рук, ударилась спиной о переплет, окно растворилось, и, не успев
даже вскрикнуть, Лела полетела вниз. Не успел вскрикнуть и Шереф-эль-Молк.
Раненый Ваче попал в руки султановых лекарей. Они прикладывали к ране
мази, поили каким-то лекарством, окуривали травами, кормили как на убой.
Боль затихла, и рана начала заживать. Скоро она совсем затянется, и
останется на месте раны один рубец. Но не радует Ваче счастливое
излечение. Он знает, что как только станет совсем здоров, исполнится
приказ Джелал-эд-Дина.
Каждому человеку было бы тяжело расставаться со зрением, но Ваче еще
тяжелей. Он художник. Он видит намного острее других и чувствует тоже
сильнее других.
Пройдет еще несколько дней, и померкнет свет, не будет ни луны, ни
солнца, ни звезд, ни облаков, ни синего неба. Исчезнут эти ласкающие
взгляд холмистые горы, эта синева, разлитая по горам, эта зелень, что
окружила поле, эта игра света и тени... Разве можно перечислить все, что
потеряет Ваче, когда исполнится жестокое слово султана.
Ваче лежал в постели и смотрел в окно на Куру. Обреченный на вечную
темноту, он пока еще упивался живым движением волн, их переливами, их
блеском, их неиссякаемой жизнью. Волны набегают, обгоняют, захлестывают
одна другую, завихряются, кружатся, переливаются, они могут делать все,
что угодно, при своем движении вперед. Только одного не дано им делать —
возвращаться назад.
За рекой была видна часть разрушенного Тбилиси. Кое-где еще дымились
дотлевающие пожары, а те дома, что давно сгорели, стояли теперь без крыш,
без окон, опаленные и немые. С церквей повсюду были сорваны кресты и
купола. При виде этих ужасных скелетов (а если разобраться, то весь
Тбилиси теперь один обглоданный уродливый скелет) Ваче почувствовал дрожь
и проклял султана за то, что тот не добил его тогда, в первый же день и
час, или что не сразу привел в исполнение свой приговор. По крайней мере,
Ваче не успел бы увидеть надругательства над родным городом, и Тбилиси
остался бы в его воображении по-прежнему величавым и прекрасным.
Лучше всего был виден Ваче дворец Русудан. На высокой скале он словно
взлетел к облакам, да так и застыл в этом стремительном и легком порыве.
Ни пожары, ни разрушения не тронули царского дворца. Он один возвышался
среди голых и черных стен, среди мрачной картины всеобщего разрушения и
оттого казался еще чудеснее и сказочнее.
Да, думал Ваче, какое прекрасное творение подарил родному городу и
родной стране Гочи Мухасдзе. Если и захочешь придраться к какой-нибудь
детали, не найдешь изъяна в этом дворце. Вон окно, через которое падает
теперь свет на картину. Этой картины тоже он больше не увидит никогда.
Узкое окно, на которое теперь смотрел Ваче, вдруг распахнулось, и из
окна вылетел, казалось, ангел, полуобнаженный, с развевающимися длинными
волосами. Ангел не взмахнул крыльями, он опустился вниз на воды Куры и
сразу же скрылся из глаз, словно растворился в воздухе. Из окна высунулся
мужчина, но тотчас отшатнулся и торопливо исчез, захлопнув окно.
Цаго чувствовала себя самой несчастной на свете. Действительно, два
ее брата, Павлиа и Мамука, остались в разоренном Тбилиси при смерти. Муж в
плену, и неизвестно, что с ним. Единственный сын тоже в Тбилиси, без
присмотра, среди кровожадных беспощадных врагов. А саму ее везут в Тавриз,
в гарем разорителя Грузии, виновника всех бед и несчастий грузинского
народа.
С первой минуты плена Цаго стала думать о самоубийстве, но люди,
приставленные к ней, были догадливы и зорки. К тому же они боялись гнева
Джелал-эд-Дина, а это удесятеряло их бдительность. Единственное, что могла
Цаго и в чем ей не могли помешать, — морить себя голодом. Она некоторое
время не принимала еды, не пила, но мужества у ней не хватило, и
постепенно она стала есть и пить.
В самой непроглядной тьме тоски и горя всегда отыщется огонек
надежды. Может быть, Турман все-таки жив, надеялась Цаго. Может быть,
Павлиа сумел спрятаться где-нибудь и теперь в безопасности, может быть, не
погибнет и другой брат, златокузнец Мамука, может быть, найдутся добрые
люди, христиане, которые приютят ее мальчика, и он уцелеет в этом пекле, в
этом мире, превратившемся в ужасный хаос. И только в одном не брезжило
никакой надежды, это одно касалось ее самой. Она понимала, почему ее с
таким почетом и так бережно везут в Иран. Ее лелеют для того, чтобы
сделать наложницей султана. Скоро будет конец пути, и Цаго введут в гарем,
где уже томятся, как в тюрьме, десятки ее предшественниц, и даже хуже, чем
в тюрьме, потому что в тюрьме не нужно делить ночного ложа с ненавистным
человеком помимо своего желания и вопреки понятиям о чести. Пройдет
несколько дней, и Цаго будет обесчещена, и нет никаких надежд, что этого
не случится.
Мысль о возможных прикосновениях султана привела ее в брезгливое
содрогание. Можно что угодно вытерпеть ради минутного свидания с мужем,
или сыном, или своими братьями, но этого вытерпеть нельзя. Лучше лишить
себя всякой надежды и самой погасить тот слабый и робкий огонек, который
лукаво светит во тьме! «Я найду способ убить себя, если дело дойдет до
объятий этого проклятого хорезмийца». Утвердившись в этой мысли, Цаго
несколько успокоилась. Никто не знал, какие мысли теснятся в голове
красивейшей женщины Грузии, которую, словно царицу, в сопровождении
блестящей свиты и надежной охраны увозили все дальше и дальше на юг.
Выглядывая из паланкина, Цаго с грустью озирала скользящим взглядом
остающиеся на севере горы и раскинувшиеся вокруг и впереди бескрайние
плоские степи. Изредка встречались сады, изредка попадались реки.
Цаго думала о том, что, вероятно, и Турмана везли по этой же самой
дороге и что все, что видит сейчас она, видел и он и думал о ней, о Цаго,
как она сейчас думает о нем.
Цаго никогда не ездила дальше Ахалдабы и Тбилиси, Тори и Ахалцихе.
Она не думала, что мир столь велик, что можно ехать и ехать и не видеть
конца пути, а белому свету — края. Цаго не помнила, сколько раз загорались
прохладные голубые звезды и сколько раз поднималось в небо раскаленное
жестокое солнце. С каждым днем пути становилось все жарче и жарче. Стало
трудно дышать, вместо живительного ветерка, который прилетает в Грузии с
отдаленных гор, из пустыни веяло горячим воздухом, точно поблизости лежали
раскаленные угли и от них-то и тянуло нестерпимым иссушающим жаром. Белые
облака Грузии давно уж скрылись из глаз.
Пленники, следовавшие под охраной вместе с Цаго, чувствовали себя все
хуже. Они стонали, падали на ходу, иногда раздавались причитания, вопли,
плач.
Однажды остановились на привал у широкой быстрой реки. На берегу
росли широколиственные деревья, была тень, прохлада, и пленники немного
вздохнули. Не только пленникам, но и сопровождавшим хорезмийцам была
приятна прохлада. Они провели в тени остаток дня и здесь же решили
ночевать. Ничто не беспокоило караван в течение многих дней пути, и охрана
расслабилась, чувство опасности притупилось или даже исчезло вовсе. Сложив
оружие в кучу, воины с вечера завалились спать, надеясь к утру хорошенько
выспаться.
Цаго тоже едва донесла голову до подушки. Во сне она слышала как
будто бы родные грузинские голоса. Она радостно встрепенулась во сне и
открыла глаза. Вокруг все спали. На разные голоса переливался храп
часовых. Цаго лежала и чутко вслушивалась в темноту и тишину ночи. Ей
чудились какие-то шорохи, шаги, едва различимый шепот.
Внезапно тишина оборвалась. Послышался неясный нарастающий грохот,
факелы загорелись в темноте, замелькали, забесновались, и наконец все
прояснилось в конский топот, в бряцание оружия, боевые крики грузин:
— Ваша, бей, руби! Ваша!
Хорезмийцы не успели опомниться ото сна, как все попадали под саблями
ночных налетчиков. В один миг вся военная добыча, которую везли
хорезмийцы, и все пленники достались ночному отряду грузин.
— Живые, спасайтесь, кто как может! — крикнул пленникам один из
грузин, и голос его показался Цаго удивительно знакомым. Она высунулась из
своих почетных носилок и в красных отблесках факела увидела воина на коне
с поднятой кверху саблей. Тотчас она узнала Гочи Мухасдзе.
— Гочи, Гочи! — закричала она и тут же забилась в припадке рыданий.
Все, что накопилось в душе за эти дни, прорвалось наружу. Мухасдзе
поворотил коня, в два прыжка оказался около паланкина.
— Цаго, несчастная, как ты сюда попала? — Гочи перегнулся с коня и
вытащил Цаго из носилок, посадил ее сзади себя на лошадиный круп. Цаго
судорожно обвила руками сидящего впереди мужчину. — Куда тебя отвезти, где
твой дом?
— Нет у меня больше ни дома, ни семьи. Куда все, туда с вами и я.
— Ладно, поговорим потом. — Гочи дернул коня, и он прыгнул в темноту
из трепетного призрачного света догорающих факелов.
Воины Гочи погрузили отбитые сокровища на коней. Пленники, пожелавшие
присоединиться к отряду, разобрали оружие, оставшееся после изрубленных
хорезмийцев. Отряд сел на коней и двинулся в путь. Остальные пленники, не
захотевшие браться за оружие, разбрелись кто куда. Каждый выбрал себе свою
дорогу.
Отряд мчался галопом в кромешной ночи. Опасаясь наткнуться на
хорезмийцев, грузины держались в стороне от больших дорог, мчались
опушками леса по узким нехоженым тропинкам. Привычные кони сами выбирали,
где им скакать, и скакали по бездорожью, по краю опасных пропастей.
— О мой сын! — всхлипнула Цаго, все крепче держась за своего
спасителя.
Гочи, сосредоточенный на скачке, не ответил.
— Хоть бы остались живы Павлиа и Мамука.
— Бог даст, останутся живы, — ободрил Гочи свою спутницу, хотя
понимал, что трудно теперь уцелеть в Тбилиси.
Цаго неудобно было сидеть на крупе лошади, она боялась упасть. Все
крепче и крепче прижималась она всем телом, грудью и головой к широкой
спине, к широким плечам всадника. Вскоре Гочи почувствовал теплоту
женского тела, и горячее дыхание женщины начало жечь его плечо. Все эти
дни он скитался по горам и степям, не смея думать о простом отдыхе, а не
только о женских ласках, и теперь вдруг, согретое женщиной, его тело
болезненно напряглось, дыхание перехватило, и он едва не потерял
равновесие в седле. Чтобы отвлечься и забыться, Гочи что есть силы
хлестнул коня. Конь, и без того скакавший во всю мочь, вытянулся в струну.
Но чем быстрее мчался конь, тем страшнее было Цаго, тем сильнее она
прижималась к Гочи и трепетала.
Мухасдзе чувствовал, что кровь приливает к голове и что он теряет
самообладание. Он хотел отвести от себя обнимающие руки Цаго, но тем самым
он выдал бы свое пусть невольное, но все-таки постыдное волнение. В это
время лошадь оступилась, всадников дернуло вниз и руки женщины
соскользнули с плеч. В испуге Цаго снова схватилась за Гочи и услышала под
рукой тяжелое, частое, лихорадочное биение большого сильного сердца. Цаго
сразу поняла все и резко отдернула руки, едва не упав с лошади. Гочи
сделалось стыдно, точно его ошпарили кипятком. Хорошо, что ночная темнота
скрывала густую горящую красноту, но зато он мгновенно остыл от волнения,
отрезвел и смущенно забормотал:
— Ничего. Держись за меня крепче, а то упадешь. — И сам,
повернувшись, взял ее руки и положил на плечи. Женщина снова доверилась
воину. Вдруг Гочи почувствовал, что его плечо намокло от слез. — Не плачь,
успокойся. Все будут живы и целы. — Но и самого его душили слезы за
разрушенное счастье многих людей, за разоренную родную землю.
Отряд Мухасдзе торопился соединиться с каким-нибудь другим грузинским
отрядом, тоже ушедшим в леса. Большие дороги и селения объезжались
стороной, по горам, по ущельям, по тропинкам.
Гочи вывез Цаго на дорогу, ведущую в Ахалдабу, и попрощался с ней.
Цаго осталась одна на пустынном проселке, среди пустой и бесплодной земли.
В полях не видно было скота, если попадалась деревня, то и в ней дома
стояли неогороженные, трубы не дымились. Вот и Ахалдаба. Цаго остановилась
перед домом Ваче. У ворот она увидела девочку, которая стояла,
прислонившись к столбу, и плакала.
Девочка испугалась незнакомой женщины и хотела убежать, а потом
остановилась, настороженно уставилась на подходившую все ближе незнакомку.
Зато Цаго сразу узнала, что это ребенок Ваче. Девочка медленно отступала
назад, потом повернулась и пошла, то и дело оборачиваясь, идет ли за ней
женщина.
Цаго вошла во двор. Она тоже медленно шла за девочкой. Поднимаясь по
лестнице, Цаго едва не разрыдалась. Сколько раз в детстве она беззаботно и
легко взбегала по этим ступенькам! Никогда она не слышала в себе такого
волнения, никогда у нее не замирало сердце так, как сейчас.
Девочка привела ее в конце концов к постели в темной комнате. На
кровати лежала в жару и в бреду мать Ваче. Худая, как скелет, седая
женщина водила вокруг бессмысленными глазами и то стонала, то бормотала
неразборчивые слова, то вдруг начинала петь.
— О, горе родившей тебя, сын мой, — причитала больная, — будь проклят
тот, кто отемнил твой ясный взор...
Причитания звучали жутко, сердце Цаго сжалось от предчувствия
какой-то непоправимой беды.
— Пусть земля сгорит и разверзнется под тем, кто отнял свет солнца у
моего мальчика... — Больная забилась в истерике, начала ломать свои руки и
кусать пальцы. Она металась так, что невозможно было ее успокоить. Но
постепенно припадок слабел, несчастная затихла и в изнеможении откинулась
на подушку. Она собрала пальцы в щепоть, желая перекрестить кого-то, рука
ее приподнялась, тело ее дернулось, и она затихла навек.
Девочка, почувствовав, что произошло что-то страшное, отбежала от
постели, забилась в угол и заплакала еще горше. Цаго схватила девочку за
руку и выбежала на двор, на солнце.
Теперь она бежала к своему дому, вокруг которого тоже не было ни
души. Взбежала по лестнице, толкнула дверь и бессильно опустилась на
пороге. На кровати сидела мать Цаго. Запрокинув кувшин, она, не отрываясь,
пила воду. Услышав стук двери, старуха оторвалась от кувшина и тут же
уронила его на пол.
— Цаго, дочка! Неужели ты жива?
— Жива, жива, мама, это я, Цаго.
— Нет, нет, не прикасайся ко мне, не подходи, уйди, я больна, ты
можешь заразиться, — сама первая отстранилась она от дочери. Но дочь не
слушалась, она все крепче обнимала старую больную мать, все горячей
ласкала ее. Обе женщины плакали, и неизвестно, чего больше — горя или
радости — было в их слезах.
— Зачем ты дотронулась до меня, дочка, — говорила мать сквозь
слезы, — ты ведь теперь заболеешь, как и я.
— Нет, ничего не будет. А ты давно больна?
— Две недели, как враги разорили наше село. Что поправилось, взяли с
собой, остальное раскидали, сожгли. Во всем селе не осталось ни одного
мужчины, а что могли сделать мы, беспомощные женщины? Сначала мы голодали.
Но это все не беда. Голод мы как-нибудь пережили бы, если бы не начался
этот мор. Каждый день уносит двух-трех человек, хоронить некому, деревня
задыхается от зловония. Мать Ваче, твоего друга, тоже при смерти. До
вчерашнего дня я ухаживала за ней, а сегодня свалилась и сама. Теперь не
знаю, что с ней, может быть, она уже умерла.
— Да, умерла. Я только сейчас оттуда. Она умерла на моих глазах.
— Господи, утешь ее душу. И то сказать, она сама мечтала о смерти.
Жизнь для нее сделалась мученьем с тех пор, как ослепили нашего Ваче.
— Ослепили Ваче?! Когда, за что?! Кто осмелился ослепить лучшего
живописца Грузии?!
— Проклятый Джелал-эд-Дин. Он сам, своими руками выколол ясные очи
нашего Ваче. Бедный Ваче. Нет на земле человека несчастнее его.
— А за что?
— Ваче нарисовал во дворце какую-то очень красивую девушку; Султан,
увидев красавицу, велел найти живописца, и Ваче доставили к султану. Тогда
султан приказал нашему Ваче привести девушку, изображенную на стене. А где
ее взять? Не мог же Ваче оживить свою картину и велеть, чтоб нарисованная
красавица сошла со стены прямо в объятия проклятого султана. Ваче не
исполнил приказания, и разгневанный султан выколол ему глаза.
Цаго все поняла. Картина Ваче снова встала перед ней. Да ведь это же
меня, меня велел привести султан! Ради меня, ради моей чести Ваче
пожертвовал самым дорогим, что у него было, — глазами художника.
— О, Ваче, Ваче! — Цаго задохнулась в рыданиях и упала на жесткую
постель.
Завоевывая Адарбадаган и Грузию, Джелал-эд-Дин не спускал глаз с
Ирана. Во-первых, там, далеко на юге, со дня на день могли появиться
монголы, а он не мог выйти им навстречу, пока не окрепнет здесь, на
севере, обогатившись за счет разорения Грузии, и не соберет дополнительные
войска.
Но еще прежде монголов султан опасался лицемерных правителей Ирана.
Султан правильно предполагал, что чем дальше он уходит на север, тем
свободнее, развязнее могут себя чувствовать подвластные ему правители
Ирана, тем возможнее ожидать от них предательства и даже восстания и удара
в спину. Приближение монголов только подбадривало иранцев.
Таким образом, успехи Джелал-эд-Дина на севере должны опираться на
спокойствие южных его земель. Маленькое волнение в Иране, слухи о
заговорах и восстаниях Джелал-эд-Дин ощущал, как саблю, занесенную сзади,
со спины во время горячего боя. Прослышав о беспорядках, он тотчас бросал
на юг часть своих войск, чтобы затоптать очаг, не дав ему разгореться как
следует.
Джелал-эд-Дин был занят разорением Тбилиси, когда из Ирана сообщили,
что к Керману подступают монголы и что Эджиб Борак, оставленный правителем
Кермана, вступил в тайные переговоры с монголами, то есть хочет продать
султана, поднять восстание и остаться безнаказанным, спрятавшись за
татарской саблей.
Султан немедленно выслал к Керману пять тысяч воинов под
командованием Киас-эд-Дина. Задача состояла в том, чтобы покарать Эджиба
Борака еще до того, как он поднимет восстание и призовет на помощь татар.
Султан выделил брату для этого карательного похода лучших воинов, но все
же сердце его было неспокойно. Очень ответственный был момент. Измена
Кермана и появление там монгольских войск сводили на нет все успехи
Джелал-эд-Дина здесь, на севере, разрушали все его планы на будущее и в
конце концов грозили ослаблением султанского могущества и гибелью, ибо
среди правителей Ирана у Эджиба Борака нашлись бы сторонники.
В то же время Грузия была разорена, но не покорена окончательно.
Население ушло, укрылось за Лихский хребет. Как доносили султану
лазутчики, там собирается новое войско, и Грузия намерена всерьез воевать
с хорезмийцами. Грузины будто бы вступили в тайные переговоры с
правителями Арзрума, Хлата и Иконии. Они всячески подстрекают этих
правителей к войне против Джелал-эд-Дина. Он хотя и мусульманин и
притворяется защитником и Арзрума, и Хлата, и Иконии, и других
мусульманских государств, но все же всего-навсего пришелец, и его место —
по ту сторону Каспийского моря, в Ургенче и Самарканде.
Все это всерьез беспокоило султана. Если грузины окрепнут, если им
удастся склонить на свою сторону мусульманских своих соседей, если
восстание Эджиба Борака останется безнаказанным, то Джелал-эд-Дин окажется
между двух огней. Не говоря уже о том, что главная его задача — спокойно
подготовиться к решительной схватке с Чингисханом. Уж и сейчас ему
приходится разрываться на две части. Нужно думать о восстании в Иране,
нужно до конца добить Грузию, чтобы вполне обеспечить безопасность тыла.
Только полное уничтожение Грузии развязало бы руки султану для борьбы с
Чингисханом.
Киас-эд-Дин еще не дошел до Кермана, как султан устремился за ним со
своим войском. Визирь был оставлен распоряжаться Грузией. Ему был дан
наказ не давать грузинам ни одного дня передышки, постоянно совершать
набеги в глубь грузинских земель, особенно же следить за соседними с
Грузией мусульманскими государствами: не началось бы тайных встреч,
секретных переговоров, предательских отношений у этих государств с
полупокоренным Грузинским царством.
Шереф-эль-Молку мало показалось пройтись еще один раз по всем
селениям Грузии, основательно потрепанным к тому же сначала Киас-эд-Дином,
а потом и самим султаном. Несколько раз принимался визирь за сбор добычи,
а во многих городах расположил постоянные войска.
В горы он проникнуть не мог, хотя и намеревался, ибо там, в горах,
пряталось основное население Грузии. Зато доступные долины были подметены
чисто, и о них можно было больше не думать. Визирь искал, где бы еще
поживиться, пока Джелал-эд-Дин далеко и пока в руках находятся послушные,
сильные войска.
В это время Шереф-эль-Молку попало в руки перехваченное тайное
послание арзрумского султана к царице Грузии. В двух словах послание
сводилось к тому, что Тогрилшах предлагал царице объединиться и совместно
выступить против Джелал-эд-Дина, когда наступит удобный час.
Шереф-эль-Молку только этого и было нужно. Он и так давно уж
подозревал в измене султана Арзрума, самого, впрочем, слабого из всех
вассалов грузинской царицы. Теперь же, когда в руках был документ,
непререкаемо доказывающий измену, руки Шереф-эль-Молка оказались
развязанными, и он понял, что добыча сама плывет к нему. Без промедления
он двинулся в поход, подступил к Арзруму и без особых усилий ворвался в
город.
Хороших войск не было ни у самого Тогрилшаха, ни у его соседей,
которые могли бы оказать помощь. Кроме того, он не был готов к нападению
хорезмийцев, не ждал этого нападения, и судьба Арзрума решилась в один
час.
Хлатский мелик Эль-Ашраф был в это время в Сирии. Как обыкновенно, он
прожигал время в охотах и пирах, а Хлатом, как обыкновенно, правила
деятельная и умная царица Тамта. Ей помогал верный Эджиб Гисам-эд-Дин. К
моменту покорения Арзрума визирем Джелал-эд-Дина хлатцы вступили с Грузией
в тайный союз против хорезмийцев и постепенно в большом секрете готовили
войска, чтобы можно было выступить в любой удобный момент.
Узнав о разорении незадачливого соседа и точно зная, что
Джелал-эд-Дин с основным хорезмийским войском далеко в Иране, царица Тамта
отдала распоряжение Гисам-эд-Дину перехватить султанского визиря, разбить
его и отобрать добычу, награбленную в Арзруме.
Решительный и отважный Гисам-эд-Дин, исполняя волю царицы, выступил с
небольшим, но крепким войском и устроил засаду на дороге, по которой
неизбежно должны были пройти войска Шереф-эль-Молка, возвращающегося из
успешного карательного похода.
Шереф-эль-Молк за своей спиной ощущал крылья. Победа оказалась
легкой, а добыча весомой. Казна пополнилась золотом, драгоценностями,
гарем — молодыми женщинами-арзрумками, а сердце визиря преисполнилось
самодовольством и спесью. Он и подумать не мог, что кто-нибудь осмелится
поднять на него меч, на него, столь решительно и быстро сокрушившего город
Арзрум.
Хлатцы напали неожиданно в том месте, где дорога между двумя холмами
образовала нечто вроде небольшого ущелья. Хорезмийцы настолько не ожидали
нападения, что не пытались сопротивляться. Они бросили все, что везли с
собой, то есть все, что награбили и что было своего, и, кое-как выбравшись
из западни, доверились быстроте своих коней.
Шереф-эль-Молк долго не мог прийти в себя. Он не мог допустить, что
одни лишь хлатцы дерзнули напасть на победоносных хорезмийцев, и думал,
что это были объединенные силы Хлата, Иконии, Шама и чуть ли не самого
Египта. Только в этом случае его поражение и бегство могли быть хоть
как-нибудь оправданы в глазах Джелал-эд-Дина, да и в его собственных
глазах. Он послал султану гонца с тревожным, если не паническим
донесением. Небольшую стычку с хлатцами он расписал как грандиозное
сражение с большими полчищами.
Между тем грузины тотчас узнали о поражении и бегстве своего
притеснителя. Князья, укрепившиеся в горных крепостях, осмелели и начали
делать вылазки, нападая на небольшие отряды и гарнизоны хорезмийцев. Варам
Гагели, например, осмелел настолько, что совершил вылазку до самой Гандзы
и освободил от захватчиков свои владения.
Эти вылазки напугали визиря еще больше. Шереф-эль-Молк слал гонцов
одного за другим, он умолял султана скорее возвратиться в Грузию и
грозился тем, что если султан промедлит, то все мелкие восстания сольются
в одно большое, и господству хорезмийцев придет конец.
Взбудораженный столь тревожными донесениями, Джелал-эд-Дин
переметнулся с юга опять в Тбилиси. Гнев его по отношению к хлатцам
граничил с исступлением. Он и раньше был зол на царицу Тамту, еще со
времен ее визита к нему и всей этой истории с Шалвой Ахалцихели. Но тогда
он проявил снисходительность к женщине, и без того наказанной смертью
любимого человека (чего-нибудь стоил султанский кровавый подарок,
завернутый в шелковую шаль), теперь же появился повод отплатить как
следует за оба коварства сразу.
Даже слабых противников Джелал-эд-Дин предпочитал сначала ввести в
заблуждение, успокоить, усыпить. Все-таки бой есть бой, и есть разница,
сколько воинов погибнет в бою — сто или тысяча. Воины нужны были султану
для борьбы с Чингисханом, а не для игры в войну с какими-то ничтожными
хлатцами.
Поэтому султан сначала подступил к Анисской и Карсской крепостям. С
ходу взять их не удалось. Требовались метательные и стенобитные машины.
Крепости оборонялись настолько упорно, что все вокруг, в том числе и в
Хлате, узнали о продолжающейся осаде этих крепостей. Когда слухи
достаточно укоренились, Джелал-эд Дин мгновенно снял осаду и рывком
бросился на Хлат. Он думал, что хлатцы, со стороны наблюдавшие осадные бои
под Карсом и Аниси, не успеют даже закрыть ворот, а не то что собрать
войска, и поэтому овладеть Хлатом будет очень легко.
Но хлатцы каким-то образом узнали о намерении султана за четыре дня
до того, как оно стало явным. Хлатцы успели приготовить войска и собраться
с духом. Поэтому, когда прямо с марша Джелал-эд-Дин двинулся на штурм
Хлата, город встретил его мужественной обороной и отбил штурм.
Султан рассвирепел еще больше. С того дня, как он вступил в
Адарбадаган, ему светила счастливая звезда, его тайные замыслы всегда
оставались тайными, его походы заканчивались сравнительно легкими
победами. И вот, пожалуй, первый орех, который не поддается зубам сразу
же, с первого нажима. Все это потому, что кто-то из приближенных предал
его и заранее сообщил хлатцам о готовящемся нападении на город. Но кто? О
замыслах султана знало три человека: Шереф-эль-Молк, Орхан и Карамелик.
Что касается Карамелика, то он вот уже несколько дней болен какой-то
заразной болезнью. К нему боятся подходить даже врачи. Орхан в эти дни
постоянно был при султане, на его глазах и не встречался ни с кем
посторонним, кто мог бы сыграть роль лазутчика и отвезти в Хлат важные
вести. Оставался Шереф-эль-Молк. Султан не допускал до себя подозрений по
отношению к визирю, однако у визирей всегда бывают враги. Орхан первым
намекнул султану на то, что у визиря могут быть тайные отношения с Хлатом.
Но султан посмотрел на Орхана так пронзительно и грозно, что наветчик
тотчас прикусил язык.
Безродный Шереф-эль-Молк был, выражаясь деловым языком, начальником
тайной султанской охраны. Говоря более возвышенно, а в данном случае и
более верно по существу, он был ангелом-хранителем султана, не раз
спасавшим своего повелителя от кинжала подосланного убийцы или от тайного
яда. Преданность его была свыше всякой меры.
Султан знал об этой преданности и ценил ее. Глаза и уши султана,
Шереф-эль-Молк следил за каждым шагом приближенных и знал, казалось, не
только тайные мысли, но сокровенные движения сердца. К тому же во время
великих сомнений султана именно Шереф-эль-Молк умел подать самый разумный
совет, который все сразу ставил на свои места и часто оказывался
спасительным. Джелал-эд-Дин подозревал, что друзья Шереф-эль-Молка из
самых высокородных вельмож завидуют положению визиря, его безграничной
власти, его славе. Он подозревал также, что они завидуют и самому султану.
Он подозревал, что они плетут тайные нити заговоров, мучительно отыскивают
пути для свержения султана, дабы самим занять его место. При таких
обстоятельствах человек, возвышенный самим султаном и за это преданный до
конца, был очень нужен. Имея рядом Шереф-эль-Молка, султан спокойно спал в
своем шатре. В конце концов в назидание остальным вельможам Джелал-эд-Дин
сделал Шереф-эль-Молка своим визирем. Тайное доверие сделало
Шереф-эль-Молка выскочкой в глазах других царедворцев, породило
враждебность против него и даже откровенных врагов. Но визирь был умен,
проницателен, хитер, и враги ничего не могли с ним поделать.
Каждый день он умел доказать султану свою верность, каждый день он
умел посеять в сердце султана недоверие и подозрительность к остальным
царедворцам. Враги боялись вступать в открытую борьбу с визирем и ждали,
когда он нечаянно поскользнется — это было бы в первый и последний раз.
Они только и ждали удобного случая, чтобы уничтожить визиря, и надеялись,
что такой случай неизбежно придет.
У Орхана, влиятельного эмира султана, с самого начала не лежало
сердце к Шереф-эль-Молку, и он все время приглядывался к нему неусыпным,
недобрым глазом. За безграничной преданностью нового визиря Орхану
чудилась алчность, честолюбие и холодный расчет. Орхан по простоте
душевной то и дело говорил султану о своих подозрениях. Визирь же со своей
дьявольской хитростью постоянно похваливал Орхана. Но он и похвалить умел
так, что лучше бы обругал.
Вот и теперь, когда Орхан намекнул на возможность измены со стороны
визиря, Джелал-эд-Дин нахмурился, Орхан прикусил язык и замолк. Но
сомнения одолели султана: кто-нибудь один из троих, несомненно, изменник —
или Орхан, или Карамелик, или Шереф-эль-Молк.
Ко всем троим султан приставил по тайному соглядатаю и наушнику.
Торели, корпевший по заданию Несеви над историей Грузии, узнал о
полной победе Джелал-эд-Дина и о позорном разгроме родной страны. Он
надеялся, что даже после Гарнисского сражения Грузия сумеет оправиться,
собрать свои силы, укрепиться духом и отразить врага. Без этой надежды он
не мог бы так благополучно существовать в плену да еще писать историю.
Свою работу он считал почетной и полезной не для одного только
Несеви, но и для своего народа. Хозяин всегда одобрял и поддерживал поэта,
надежды теплились, и, значит, жить было можно.
И вот Торели узнал, что прежней Грузии больше нет. Могущество
сломлено, войско разбито и рассеяно, Тбилиси сожжен, земля разорена.
Работа сразу опостылела ему и потеряла смысл. Он перестал разговаривать с
соседями по канцелярии, глаза его наполнились грустью, немой тоской, и он
избегал поднимать их, разговаривая с людьми. Ушел сон, появилось
безразличие к пище.
Несеви доложили, что с грузинским поэтом не все благополучно и что
если так будет продолжаться, то он скоро умрет. Несеви приказал накрыть
стол и пригласил Торели к себе.
— Я понимаю твою печаль, — начал говорить Несеви, — в свое время
точно так же опечалило меня несчастье моей собственной родины, великого
Хорезма. Я удивился бы больше, если бы увидел тебя веселым и беспечным
после всего, что произошло. Мужчина, а тем более поэт, должен печалиться о
судьбе своей родины. Печаль, тоска по родной земле почетны для мужчины.
Они украшают его, как и любая доблесть. Но они не должны переходить в
отчаяние. Все, что сверх меры, не приносит пользы ни человеку, ни его делу
на этой земле.
— Но верно ли все, что говорят? — с затаенной надеждой спросил
Торели.
— А что тебе говорят?
— Что от Грузии не осталось ничего, что султан разорил все, сжег
города и села, стариков и детей убил, мужчин угнал в плен, чтобы продать в
рабство, а женщин и дев отдал на поругание.
— В этом много правды, ибо у войны свои законы. Ты сам воин и должен
знать, что там, где идет победоносная война, трудно соблюдать
справедливость по отношению к каждому человеку. Но многое преувеличено.
Наш султан не кровожадный Чингис, чтобы убивать стариков и детей.
— Дома у меня остались жена и ребенок... Неужели они не успели
убежать и спастись?
— Утешься и не плачь. Именно за бессмысленную жестокость наш султан
ненавидит Чингиса. Так может ли он сам поступать так же, как поступает его
ненавистный враг, может ли он сам разрешить убийство беззащитных стариков
и детей?
Несеви успокаивал несчастного поэта, но сам-то знал, какая кровавая
волна прокатилась через Грузию и что воины Джелал-эд-Дина ни в чем не
уступают воинам Чингисхана.
— Если бы все было так, как говорите вы, если бы султан проявил
снисходительность к побежденным и великодушие в соответствии его
благородству! В книге вашего пророка, в священном Коране, написано, чтобы
каждый был покровителем беспомощных стариков и детей. Султан — блюститель
законов Магомета, дай бог, чтобы он следовал им и на грузинской земле.
— Так оно и есть. Но большая война — большие и жертвы. Если бы
грузины своевременно проявили благоразумие и не оттолкнули бы руки,
протянутой к ним с дружбой и желанием породниться, если бы грузинская
царица приняла предложение Джелал-эд-Дина и вышла за него замуж, не было
бы ни крови, ни огня, ни слез. Мир и спокойствие царили бы на грузинской
земле.
— Я тогда еще говорил, что этому не бывать.
— Ну вот. А теперь грузины пожинают плоды своего зазнайства и своей
недальновидности. Породниться отказались, на это духу хватило, а воевать —
слабы. И как быстро сдались. Мы думали, что вы сильнее. Скажу по секрету,
султан не ожидал такой быстрой и легкой победы. Все у вас оказалось
показным, и военная мощь тоже. Я ничего не говорю, судьба вашего царства и
нашего Хорезма похожи. Как и Хорезм, ваша Грузия оказалась великаном на
глиняных ногах. Один хороший удар, и великан рухнул, рассыпавшись на
куски.
— Грузия действительно богатая и сильная страна. Но страна сильна не
только своим богатством, полководцами и умением войска, народ могуч тогда,
когда у него сильный и умный предводитель. У грузин достало бы сил
противостоять хорезмийцам и даже победить их, если бы у нас был теперь
мудрый и обладающий твердой волей царь. Всего лишь несколько лет назад мы
одолели в бою монголов. Это были не главные силы Чингисхана, но все же это
были отряды, состоявшие из отборных воинов. В жестокой сече мы разбили их
и отогнали от своих границ. Но тогда у нас был отважный царь. Грузинский
народ верил в его отвагу, в его ум и все свои силы объединил вокруг него.
Воля и сила царя становились волей и силой народа, а сила народа
оборачивалась силой царя. Все были за царя, а царь был за всех. Грузины
были единодушны, потому что было вокруг кого сплачивать и объединять свои
усилия.
Теперь же, когда народом предводительствует слабая женщина, все идет
по-другому. Она не решается или не умеет по-настоящему наказать виновных и
по-настоящему ободрить достойных, вовремя одернуть зарвавшихся князей. Ее
слабость оборачивается слабостью царской власти. Вместо того чтобы спасти
всю Грузию, а тем самым и свои имения, наши князья заботятся каждый о
своем поместье в отдельности. А это облегчает задачу врага. Поистине, если
бог решил наказать какой-нибудь народ, он сначала посылает ему
слабовольного венценосца.
— Да, но эта внутренняя слабость неощутима до поры до времени.
Кажется, что страна процветает. Хорошая, беззаботная жизнь расслабляет
народ изнутри, лишает его сопротивляемости невзгодам. Внутренняя слабость
народа и страны проявляется во время войны при столкновении с сильным
врагом.
Да слабым, не мудрым царем овладевает беспечность. Начинаются пиры,
забавы, упивание роскошью. Вельможи подражают царю и тоже забывают о своем
долге перед народом, перед страной. Примеру царя и вельмож следуют все
другие великие и малые князья, дворяне. Река, замутившись у горного своего
истока, делается мутной на всем течении до самых низин. Так случилось у
нас в Хорезме, так, наверное, было у вас, в Грузии, перед тем как прийти
нам.
— Вы изволите говорить чистую правду, мой господин Мохаммед. Видя
беззаботность царя, подданные тоже перестают печься о родной земле.
Почувствовав, что узда власти, узда правления ослабла, царедворцы начинают
тянуть каждый в свою сторону, единовластие нарушается. Так было и у нас.
Считалось, что царица безраздельно правит грузинским народом, на самом
деле им по-настоящему не правил никто.
— Пока беспечен один царь, можно поправить дело. Но когда болезнь
распространяется на все царство, царство гибнет. Наш хорезмшах Мухаммед,
отец доблестного Джелал-эд-Дина, умер в самом начале вторжения монголов.
Но это ничему не помогло. Червь беспечности и самодовольства уже подточил
подножие трона и, как потом оказалось, подточил само основание
государства.
Неужели поколение, переставшее заботиться о крепости государства и об
его благополучии, не сознает вины перед поколениями грядущими, не
чувствует ответственности за будущее своего народа и своей страны? Неужели
они не предвидят всей горечи плодов своей беспечности и
безответственности, неужели они не понимают, что потом пожинающие плоды
проклянут их и никогда не простят?
— Несчастье мое не в том, что я нахожусь в плену, а в том, что
принадлежу к поколению людей, о которых вы изволите говорить. Стократ я
несчастнее, сознавая весь долг перед будущим. Сам я делал все, чтобы меня
и всех нас не проклинали потомки. Но вокруг меня творилось иное. А что я
мог сделать? Когда большинство тянет воз назад, невозможно нескольким
человекам тянуть его по верному пути вперед и в гору.
— Так, Торели. Я и сам из такого же поколения несчастных людей, и у
меня опускаются руки от бесплодных усилий повернуть или хотя бы сдержать
на мгновение колесо судьбы.
Джелал-эд-Дин застоялся под Хлатом. В сознании хлатцев был недавний
пример Тбилиси. Они точно знали, что их ждет, если крепость будет сдана.
Поэтому они вынуждены были защищаться самоотверженно, героически, решив
или погибнуть, как один, или отстоять город.
Султан не ожидал, что осада затянется. Он ожесточенно бросался на
стены города, но всякий раз откатывался назад.
Джелал-эд-Дин держал здесь свои отборные войска, а гарнизон
покоренного Тбилиси был весьма незначителен. И за спиной султана начались
всякие козни. К грузинам, сидящим за Лихским хребтом, пожаловали
представители живших в Грузии магометан, тех самых, что предали Грузию в
решительную минуту. Теперь, ожесточенные несправедливостью султана и
пренебрежительным, если не жестоким обращением хорезмийцев, они пришли,
чтобы раскаяться в своей измене. Они уверяли, что ждут только случая
доказать грузинам свою прежнюю верность.
Раскаявшиеся уверили грузинское командование, что гарнизон Тбилиси
ничтожен, хорезмийцы беспечны, султан далеко и привязан к Хлату, так что
если неожиданно напасть, то можно без труда вернуть Тбилиси, перебив весь
его гарнизон.
Оказывается, это тбилисцы-магометане устроили побег бывшего мужа
царицы Русудан Могас-эд-Дина, которого султан заключил в тюрьму. Отец
грузинских наследников тоже перебрался через Лихский хребет и тоже начал
уговаривать грузин отвоевать столицу. Он поклялся на иконе в искренности
намерений и своих, и тех мусульман, которые его освободили.
Грузины выступили под командованием Гочи Мухасдзе. Незаметно они
подошли вплотную к Тбилиси и неожиданно атаковали его. Визирь
Шереф-эль-Молк, наместник султана в грузинской столице, был в это время в
Гандзе. Хорезмийцы без твердого командования сопротивлялись недолго,
Тбилиси был взят.
Мусульмане сами начали хватать тех зачинщиков, которые подняли мятеж
и тем самым отдали город Джелал-эд-Дину. Напуганные неожиданным поворотом
событий, провинившиеся доносили друг на друга, и вскоре все главные
предатели предстали перед грузинским командованием.
Гочи Мухасдзе приказал соорудить виселицы на главной городской
площади и перевешал всех, вина которых не вызывала сомнений. Дома
казненных сровняли с землей.
Весть о событиях в Тбилиси достигла сначала Гандзы. Шереф-эль-Молк
испугался, как бы грузины не захотели отомстить ему за все, что он
натворил в Тбилиси, и не напали на Гандзу. Не медля ни минуты, он отправил
гонца к султану.
А в Хлат между тем пришла зима. Похолодало, и даже выпал снег.
Зимовать у стен Хлата было бессмысленно. Вести из Грузии шли одна хуже
другой. Джелал-эд-Дин снял осаду и пошел в Тбилиси, чтобы возвратить город
и провести в нем зимние месяцы.
Грузины не решились выйти навстречу Джелал-эд-Дину и встретиться с
ним в открытом бою. Не решились они и отстаивать Тбилиси как крепость.
Проще всего было бы уйти восвояси — опять за Лихский хребет. Но не
хотелось, чтобы хорезмийцы оставались в Тбилиси на зиму и рыскали бы по
всей грузинской земле, ища пропитание и поживу. Поэтому грузины решили
оставить Тбилиси, но вместе с тем они приняли еще одно, более тягостное
решение — сжечь город дотла, уничтожить его так, чтобы на этом месте
стоять войскам было еще более неудобно, нежели в чистом поле.
Это было жестом отчаяния. Защитить Грузию не удалось, отстоять
столицу оказалось выше возможностей. Второй раз приходится уходить из
родного Тбилиси. Если так, то пусть не достанется столица и врагу. Решение
не ограничивалось одним Тбилиси. Грузины надумали отныне своими руками
уничтожать те города и деревни, которыми может воспользоваться враг и
которыми он уже пользовался до сих пор. Жечь дома, одежду, провиант, чтобы
враг оказался в пустыне, чтобы ему самому захотелось уйти из полностью
разоренной, всеми брошенной, никчемной земли, чтобы враг не пустил здесь
корней и не укоренился надолго.
Таково было решение царицы и дарбази. Начинать приходилось с главного
города — с Тбилиси. И поручили это дело лучшему зодчему, вдохновенному
строителю Гочи Мухасдзе.
Оказалось, что после пожаров, зажженных хорезмийцами, многое все-таки
уцелело. Если бы пришлось восстанавливать город, то восстановить его было
бы не так уж трудно. Главные, самые красивые здания только частично
повреждены. Ни огонь, ни разрушения не коснулись нового дворца Русудан.
По-прежнему он возвышался над городом, на Метехской скале, над течением
бурной Куры, по-прежнему можно было любоваться им с любого конца Тбилиси.
Все грузины, которым поручили уничтожить палаты Русудан, были
несчастны. Но самая тяжелая доля выпала на руководителя этих грузин,
потому что он должен был уничтожить то, что сам же создал, что своими
руками, своим искусством воздвиг, как думалось, на века.
И не только один дворец. Первый зодчий Грузинского царства Гочи
Мухасдзе принимал участие в строительстве многих лучших зданий столицы. Он
был влюблен в свой город как художник и как грузин. Но теперь он был лишь
воин, который должен выполнить приказ командования. Он легче бы сам умер,
сражаясь за этот город, но приходится уходить, оставляя за собой только
пепел.
Ему не везло в любви. Когда было нужно, он не позаботился о том,
чтобы обзавестись семьей. Вся его жизнь, все его силы были отданы
искусству, то есть строительству и украшению столицы. Он создавал славу
Грузии и надеялся, что эта слава переживет его самого и все его поколение
и что многие-многие поколения будут гордиться творениями зодчего, жившего
при царице Русудан.
Он был талантлив. Стремления его были велики. Он много трудился, и
вот все это принесло плоды. Талант, стремление и труд перевоплотились в
прекрасные здания, изящные, благородные, радующие глаз и душу. Все его
замыслы и мечты перевоплотились в камень, чтобы так и остаться на долгие
века.
Можно было думать и про века, ибо слава о красоте Тбилиси
распространилась по всей земле, а слава красоты самая прочная слава в
мире. И вот теперь все это должно сгореть в огне, и зодчий сам поднесет
огонь.
Получив распоряжение сжечь Тбилиси, Гочи не поверил своим ушам. Но
приказ призывал к действию, нужно было собрать подчиненных,
военачальников, познакомить их с приказом и, в свою очередь, потребовать
его исполнения.
Военачальники сначала молчали, как будто лишились дара речи. Но потом
те, в ком помоложе и погорячее кровь, резко воспротивились: «Как, оставить
Тбилиси без боя и самим сжечь? Это тоже для нас равносильно смерти. Так
разве не лучше умереть под стенами Тбилиси, встретившись с врагом в
открытом и мужественном бою. Да пусть все мы погибнем, но погибнем с
честью!»
Мухасдзе нахмурился и сказал, что существуют законы военного времени.
Всякий, кто не подчинится приказу, будет приговорен к смерти, и он, Гочи
Мухасдзе, лично будет исполнять приговор.
Мухасдзе каждого подвел к своему столу и каждому отвел участок
города. Затем все разошлись, чтобы подготовить все, что нужно для такого
пожара.
Военачальники вышли от командующего полуживые от обиды и горя. Сам
Гочи Мухасдзе, напротив, держался необыкновенно стойко. Взяв небольшой
отряд, он поехал по городу, чтобы объехать все его кварталы и ускорить
вывод населения. Не сходя с коня, он отдавал распоряжения, люди начинали
шевелиться быстрее, одиночки и небольшие семьи объединялись, словно ручьи
сливались в потоки, и вот река беженцев двинулась из Тбилиси, с шумом, с
причитаниями, с плачем женщин и детей.
Добровольные изгнанники тащили за собой разный домашний скарб, чудом
уцелевший от разграбления, — остатки ковров, медную посуду, всякую утварь.
Перед входом на мост через Куру черный поток беженцев замедлил
движение. С другого конца моста показались всадники, и впереди всех Гочи
Мухасдзе на высоком белом коне. Волна беженцев напирала сзади, разлилась
по берегу черным пятном, начала заливать и мост. Всадники спешились, чтобы
упорядочить движение по мосту.
Беженцы узнали Мухасдзе, они знали также, что приказ об эвакуации
отдал он, но не желали думать о том, что и ему приказали свыше и что он
лишь воин, исполняющий решение царицы и дарбази. Женщина в черном
протягивала руки в чистое синее небо, призывая на голову Гочи проклятия и
кару.
Горячая обида, боль, слезы подступили к горлу Мухасдзе. Он поворотил
коня, чтобы уехать и не слышать проклятий, но возбужденные крики летели
ему вслед и достигали его уха. Женщина проклинала всех без разбора
военачальников и воинов за то, что те забыли о долге, о служении царице и
родине и заботились лишь о своем спасении, за то, что без боя оставляют
город, когда еще есть силы владеть оружием и сидеть на коне.
Гочи пришпорил коня, думая, что крики и стенания изгнанников все еще
долетают до него. На самом деле, голоса звучали в ушах, в самом Гочи, и от
этого нельзя было никуда ускакать.
В узкой улице навстречу командующему попалась новая толпа тбилисцев.
Передние, поддерживая под руки, толкали впереди себя кого-то упиравшегося
и палкой стучащего о дорогу. Слепец сопротивлялся, вырывался из рук и
умолял:
— Ради бога оставьте меня, я никуда не хочу. Я хочу остаться. Зачем
меня спасать? Слепого никто не тронет. Со мной ничего нельзя сделать
больше того, что уже сделано. Оставьте, пустите меня!
Голос слепца показался знакомым Гочи, он пригляделся и с ужасом узнал
в слепце, заросшем бородой, своего друга Ваче.
— Ваче, Ваче, что с тобой? — закричал Мухасдзе, поворачивая коня.
— Кто ты такой? — спросил слепец в то время, как Гочи уже обнимал
своего несчастного друга. Слепец ощупывал пальцами обнявшего его мужчину и
все никак не мог узнать — кто.
— Да Гочи я, Гочи Мухасдзе.
— Гочи... Брат. — И оба мужчины зарыдали. — Видишь, какой я стал, —
говорил Ваче, — не видеть мне больше белого света, не видеть никакой
земной красоты, не видеть милых сердцу грузинских долин и гор, не видеть
красавца Тбилиси, не видеть своих картин.
Гочи вытер слезы. Он поглядел на пустые глазницы Ваче, на вереницы
беженцев, на город, обреченный сожжению, и проговорил:
— Может, и лучше, Ваче, что ты ничего не видишь. Если бы у тебя вновь
появились глаза, ты не увидел бы вокруг себя ничего, кроме поругания и
унижения грузин, кроме слез и горя.
— Гочи, — неожиданно улыбнулся Ваче, — я давно собирался тебе
рассказать. Когда у меня еще были глаза, в самый последний день, я видел,
как из окна твоего дворца, из новых палат Русудан вылетел настоящий ангел.
Гочи удивленно уставился на своего друга.
— Да, из высокого узкого окна, из того зала, где моя роспись, вылетел
ангел, полуобнаженный, с распущенными волосами. Он опустился в Куру и
исчез. Как жалко, что не видел и ты...
«Несчастный Ваче, — подумал Мухасдзе, — уж не помутился ли у него
рассудок? Что ж, и не мудрено. У людей с обоими глазами и то голова идет
кругом».
— Да, да, — твердил слепой, — очень красивый ангел, прекрасный, как
все ангелы. У него была обнажена грудь и руки, а волосы распущены по
плечам. Он вылетел из окна, сложил крылья и опустился в Куру.
Пожалуй, не несчастный, а счастливый, думал про себя Гочи. Не видит,
что делается вокруг, и нет ему ни до чего дела. И не увидит, как из окна
дворца полетят уж не ангелы, а клочья огня и клубы дыма.
— Ну ладно, Ваче, иди, нужно спешить. Я скоро догоню тебя. Мы все
догоним вас, идите вперед.
— Нет, жалко, что не видел и ты. Это было очень красиво — ангел,
вылетевший из окна!
Гочи пропустил мимо себя всю колонну беженцев и снова сел на коня. За
поворотом ему повстречались воины, тащившие охапки сена. «Это для
поджигания», — подумал Гочи, и сердце его сжалось сильнее прежнего. Скоро
он должен дать приказ, и вспыхнет первый огонь, и потянется первый дым, и
все исчезнет в одном огромном пламени.
Ему вспомнилось предание, которое он слышал давно, в далеком детстве.
За царевичем по пятам гнались враги. На коне вместе с царевичем была и его
возлюбленная, которую он берег больше, чем себя. Конь был силен и резв.
Может быть, бежавшим удалось бы ускакать от врагов, но на пути
повстречалась река. Понимая, что спасения нет и что погоня вот-вот
настигнет, царевич выхватил саблю и зарубил свою возлюбленную ради того,
чтобы она не досталась на поругание врагу. Да, так и поступают настоящие
мужчины. Они не могут жить на свете, если на их глазах осквернят и
затопчут в грязь их любовь. Они убивают ее сами. Но могут ли они жить
после этого, вот вопрос. Каков же был конец этой сказки? Гочи Мухасдзе
старался припомнить его, и наконец прояснилось: зарубив невесту, царевич
поднялся на высокую скалу над рекой и бросился вниз на острые камни.
Гочи вдруг успокоился и улыбнулся. Спокойствие пришло не потому, что
вспомнился конец предания, но потому, что Гочи знал теперь, что ему
делать, после того как его приказ будет исполнен и Тбилиси запылает со
всех концов.
Город пустел, черная вереница беженцев выползла за пределы городской
стены и растянулась по трем разным дорогам. Вслед за беженцами двинулись и
войска. В городе остался только отряд поджигателей. У каждого в руках был
зажженный факел. Гочи махнул рукой. Сотни воинов с факелами в руках
поскакали по пустым улицам Тбилиси.
Отряд снова собрался в одном месте. Гочи приказал отряду выходить из
Тбилиси, сказав, что сам он тотчас догонит их, только сделает одно
небольшое дело. Отряд Гочи ускакал и скрылся в дыму.
Гочи спешился около дворца Русудан и хлестнул коня. Конь заржал и
никак не мог понять, что от него хочет хозяин. Гочи хлестнул коня еще раз.
Конь отбежал, обернулся, посмотрел на хозяина, но того уж не было видно.
Гочи Мухасдзе в это время уже поднимался по лестнице горящего дворца
на верхний этаж. Конь покружился около крыльца и, позванивая пустыми
стременами, с громким тревожным ржаньем помчался по улицам, на которых
становилось все жарче и жарче.
Гочи открыл окно. Солнце садилось за гору. В надвигавшихся сумерках
все ярче становились розовые клубы пожаров. Синева сумерек и чернота дыма
подсвечивались красным пламенем. Эти отблески трепетали, колебались,
двигались... Казалось, над Тбилиси мечутся чудовищные тени, огромные
черно-красные птицы.
Из далеких городских ворот выходили последние войска, временные
освободители грузинской столицы. Им тоже тяжело было уходить, оставляя
позади себя море огня и дыма. Гочи подумал, что, может, лучше было бы
послушаться их, честных грузинских воинов, не выполнить приказа, не
сжигать города, но сразиться в чистом поле, на городских стенах, в
городских воротах, на каждой улице за каждый дом и за каждый камень.
Пламя разгоралось, оно начало выбиваться наружу, дым поредел, и
теперь повсюду были только красивые языки огня.
Пламя охватило и палаты царицы Русудан. В зале сделалось жарко, из
всех дверей повалил дым. От жары и едучего дыма Гочи крепко зажмурился. Он
подошел к окну, перевесился из окна ближе к свежему воздуху, поглядел
вниз. У подножия Метехской скалы бурлили черные воды Куры. По реке плыли
дымящиеся обломки домов и бревен. Пожар двигался с окраин к центру города,
но и центр пылал. Иногда налетал порыв ветра, в небо с черным дымом
взвивались столпы искр.
Дружно, жарко горел Тбилиси. Вот уж сто лет, как этот город не знал
пожаров. Он строился, раздавался и вдаль и вширь, словно богатырь, который
проснулся и расправляет плечи. С каждым годом город украшался, пока не
превратился в блестящую столицу Грузинского царства, и в сотворении этой
красоты не последнюю роль сыграл человек, задыхающийся теперь от дыма у
окна самого красивого здания. Молча, закусив запекшиеся губы, он глядел,
как огонь пожирает то, что несколько поколений возводили с таким терпением
и с такой любовью. Да, человек, поднесший огонь к любимому своему
творению, уже обрек себя на смерть. Он не должен оставаться жить на земле.
Гочи посмотрел вдаль, в сторону пылающих дворцов Давида Строителя и
царицы Тамар. Потом снова перевел взгляд на свой дворец. Золотистая
облицовка русудановских палат уже почернела от дыма. Из многочисленных
окон дворца вырывалось пламя, падали колонны, обрушивались террасы.
Вдруг все покачнулось, как во время землетрясения. Гочи выскочил на
середину зала. Центральная колонна, поддерживающая купол главного здания,
начала крениться и падать. Гочи распахнул руки, как будто приготовился
обнять любимую женщину, и принял падающую колонну к себе на грудь.
Огромный столб покачался несколько секунд вместе с обхватившим его
богатырем и рухнул. В то же мгновение обрушился и потолок. Все смешалось:
камень, известь, позолота, пыль...
Беженцы остановились на горе отдохнуть. Кто-то обернулся и закричал:
— Смотрите, горят палаты Русудан. Горит ее новый дворец!
— Не может этого быть! — забормотал Ваче и невидящими глазами своими
стал водить из стороны в сторону, как бы ища, куда ему смотреть.
Отсветы пожара лежали на лицах беженцев.
— Смотрите, — закричали все дружно, — горит новый дворец!
— Неужели подожгли и его, — громко заголосил Ваче, опустившись на
колени. — Как решились поджечь этот дворец, обитель ангелов.
Крик слепца перешел в рыданье и стон, и вдруг Ваче заревел, как бык,
обреченный на заклание и уже почувствовавший близость ножа.
(0 Голосов)